Ознакомьтесь с нашей политикой обработки персональных данных
  • ↓
  • ↑
  • ⇑
 
Записи с темой: проза (список заголовков)
12:55 

Зависимость от слоff

Сам себе отец, сам себе сын, Сам себе святой и себе бог..© Веня Д'ркин
В сортире офисном, собой задыхаясь, кончить. Не от похоти, а от отчаянья. Говорят – помогает. Всю эту слякоть мог вынести только Кончес, Но он растворен в столице, заживо съеден деньгами. Я вновь не люблю апрель. Повторять колдовской экзамен По тысяче тысяч раз способны только кретины. Компьютер до одури пачкать больными глазами – Ослепнуть не страшно, страшнее промазать в тире,

Когда стреляешь по банкам от пива и кока-колы, А пули, как зерна. Ими забитый зоб изувечен. Мне так хорошо, что ты не узнаешь такого, Что ты смеешься, что щеку мне лижешь встречей.

Но я, как кораблик. Ты прости мне такие волны. Я, может быть, рада бы - штиль или даже пристань. Но я кораблик. Нелепый, семиугольный...

Матросы домой катают длиннющие письма, Разлуку ладонью сжимая у основанья.

А я в сортире, где запах парфюма жарок. Теку, расплываюсь отчетливыми словами. И голову вверх закидываю. Как большая.

@темы: Проза

12:54 

Гитта

Фолк
Сам себе отец, сам себе сын, Сам себе святой и себе бог..© Веня Д'ркин
Я проснулась рано. Проснулась оттого, что белое солнце сыпалось по занавескам горячими зернами, ветер стучал костяшками ободранной форточки, хозяйка звенела внизу голубым столовым фарфором, и все утро оказалось совершенно пронизанным звуком. Той непонятной, птичьей какофонией, которая случается посередине скромной каменной улочки в самом начале июня. Пожалуй, можно было бы встать, опустить плотную холщовую штору, а после спать еще час-полтора. Хотя, мне редко удается заснуть после вот таких пробуждений.

Хочется послать все к черту, плеснуть в лицо свежим душевым паром и, остывая в сонной еще комнате, спешно запрыгнуть в джинсы, рубаху. Потом - сорваться по грудастой лестнице, одним кивком объяснив веселой Марии, что не стану завтракать, не приду к обеду, вернусь поздно, но, несомненно, ее гаспаччо все еще самый лучший в Гранаде. Стрелки дрогнули на семи.

У меня было еще полдня до встречи с тобой. И совершенно чужой город, который я знала только по открыткам. Вдалеке вычерчивалась, наверное, Альгамбра, древнее убежище смуглых королей. Ты писала мне о нем. Ты писала мне об Испании. Очень скупо, нечасто. В письмах ты сливалась с Испанией, мне трудно было найти тебя в белом обезжиренном испанском йогурте, в сводках новостей. Даже на карте, плутающей в топографии мне, невозможно было увидеть хотя бы профиль. И твои белые конверты с аляпистыми марками были деликатесны. Я повесила их на стену в кухне, раздражая соседей по коммуналке. А мне нравится, понимаешь. Наверное, так некоторые собирают фантики. Воздух вокруг был нестерпимо молочен и густ.

Бледновато-топленый, он нападал на ноздри тонкой восковой пленкой. Становилось душно. Туристы выползали на улицу седыми, пестрыми шайками. По-английски каркали экскурсоводы. Улицы медленно оживали, разминаясь, куда-то тащили. И очень хотелось заблудиться в такой Испании. Совсем не киношной, не картинной. В Испании без героя. Это полезно: прикасаться руками к стенам домов, слушать сочный испанский мат, насквозь прокоптиться масляным чесночным запахом, выпирающим из окон.

Вот уже неделю я узнаю эту Испанию кожей. Может быть, это значит, что я кожей узнаю тебя. И через полдня, когда я встречусь с тобой, все будет просто. Ты выпьешь чуть слишком и начнешь гладить мои колени под душистой ресторанной скатертью...

С этой мыслью я внезапно вышла к маленькой каменной площади-пятачку, уставленной белыми столиками кафе. Тут было почти пусто, если не считать полного пожилого waiter'а, дремлющего у стойки. Он выглядел мирным, как утес, и успокаивал уже одним видом. На мгновенье мне захотелось стать внучкой, обнимать его крупную шею, пить яблочный сидр на парусиновой веранде. Пожалуй, нечестно было бы разбудить его, поэтому я подошла прямо к хорде бара и попросила у улыбчивого хозяина чашку воды со льдом. Он принес мне воды и тяжелый стакан томатного сока. С перцем и морковью. Холодного - стакан вспотел под рукой. Откуда он знал, что я люблю томатный сок? Может быть, все в Испании любят томатный сок. И мой спящий дед - тоже. Он пьет не сидр, а сок. Хозяин смотрел на меня и улыбался. Я наковыряла из кармана песеты, чтоб заплатить и за сок тоже, но он не взял денег. Он объяснил на английском, что я его первый клиент за сегодня, а это дает право на сок. Тогда я купила пребольшую бутылку кока-колы и смято дала бумажку на чай. Хозяин снова улыбнулся.

Первый клиент... Мне редко везет в лотереях, розыгрышах и лото. И, честно говоря, это успокаивает, не дает расслабить пресс. Первый клиент! Не хотелось думать о правах первого.

Я села за столик и принялась рисовать о тебе. О том, что твои руки утонут в моей коленной лунке, а глаза станут настороженными, потому что ты все-таки трусишь. И скатерть не такая уж длинная. Начнешь бояться и для других делать вид, что поправляешь юбку. Тебе неловко будет нежить мое колено, но сдаваться не в твоих интересах. Ах, скорее бы подошел официант. - мне захочется встать и выйти из ресторана, но я останусь.

Улица под ногами жарила кожицу сандалий. На верхней губе запеклись помидорные усы. Со стороны это выглядело... - я вынула из рюкзака зеркало...- нелепо. Усы стали темно-коричневыми. Гранада наблюдала за мной из-под темных очков. Видела, как я шляюсь по ее мускулатуре, как покупаю яблоки и виноград, как смеюсь над самой собой, подбирающей испанские слова.

Это была игра, в которой нет ни победителей, ни побежденных. В нее играешь с каждым городом, встречающим тебя впервые или после долгой разлуки. Игра начинается внезапно, с какой-то мелкой детали: вот кепка. Волосы из под нее текут почти знакомо, и музыка из окна. надо же, совсем та, что так нравилась мне прошлой осенью, похожая походка. Конечно, она не может тут оказаться. Город завлекает ассоциациями. Кажется приятелем. Но потом. Уже совершенно спутав времена и лица, угощает до одури чужими картинами. Это жестоко. Пугаясь, понимаешь, что только сейчас в жилы катится настоящая кровь этого Города, и начинаешь прислушиваться - смогла ли Та кровь смешаться с привычной твоей кровью? Я никогда не хотела услышать ответ с первого раза. Мне нравилось снова и снова сталкиваться с инквизицией городов. Испытывать себя на прочность и призрачность.

Но с Гранадой все произошло мгновенно. Или мне так показалось. Странно для себя, не следя шагов я вышла в маленький желтый дворик тупика. Дома стояли спинами друг к другу, закрывая солнце. Здесь лежали желанные пластины тени, полукругом стояло человек десять и звучала гитара. Перед глазами плавились зеленоватые пятнышки, как это обычно бывает после яркого света, потому я прошла глубже, чтоб увидеть гитариста. Но вместо гитариста на каменной ступени стоял маленький магнитофон, и высокая женщина в синем, с крылатыми воланами платье танцевала фламенко.

Смуглая. Черные волосы, забранные гребнем на затылке, полные, плавные в предплечьях руки. Она танцевала, но не для нас, не для зрителей, это было очевидно. Закрытые глаза под вуалькой мелких морщин, ровно сведенные к переносью брови. Женщина двигалась как будто в паре с кем-то, двигая плечами под невидимыми ладонями, перекатывая волны юбок и рукавов в чьи-то прикосновения. Платье в крупных бликах, тяжелый глухой стук каблука, кастаньеты, прильнувшие к длинным подвижным пальцам. Запястья бились друг о друга. Рот плавал по лицу атласной алой мулетой. Она казалась очень встревоженной, возбужденной, нервной и одновременно абсолютно спокойной. Грудь взлетала ровно и четко, завораживая метрономностью. Она танцевала долго. Она танцевала и танцевала. Люди разошлись. Очень смелые люди. А мне казалось, что если я не дождусь последнего движения, что-то непременно случится со мной.

Я присела на корточки, спиной к стене. Она танцевала и танцевала. Пленка треснула, барахтаясь в динамиках, и оборвалась. Женщина сразу открыла глаза, бросила руки вниз. Кастаньеты тихо клацнули. Она увидела меня и улыбнулась. Подошла. Поднесла к моему лицу белый бубен, требуя монету. Рука была близко - читать линии - и все еще чуть двигалась от танца. Едва заметно прыгали шарики фаланг, тяжелые желтые перстеньки и удивительно полные вены. Бубен слегка подпрыгивал перед моими глазами.

- "Cuanto tiempo tengo que esperar?" - сказала она несколько грубо, откашливаясь словами.

Я растерялась. Конечно, за танец нужно было платить. Это ее работа. Работа. И только для меня, ошалевшей русской туристки, он мог превратиться в колдовство. Рука нащупала в кармане теплый кружок. Я привстала, наклонилась над бубном и поцеловала его плоский матовый живот. Потом положила денежку. Женщина не отходила. Мне пришлось поднять на нее глаза. Она смотрела внимательно. Рот немножко приоткрылся в уголках:

- "Me llamo Julia", - конечно, мой испанский звучал очень бедно. Но я не могла придумать, что еще сказать. Женщина улыбнулась сверху вниз и сказала: "Me llamo Gitta". Она протянула ладонь, чтоб помочь мне встать, но я отчего-то пожала ее. И тут же почувствовала себя круглой дурой. Женщина засмеялась, присела передо мной - лицо к лицу. У нее были темно-вишневые глаза. Очень сочные, поэтому, когда она смотрела прямо, по ресницам текла шоколадная влага. Оттого желваки прыскали слюной, а по гортани росло ощущение голода. Было неловко отводить взгляд и приходилось терпеть пытку. Со стороны мы, наверное, выглядели, как два зверя, обнюхивающие друг друга. Хотя, так казалось только мне. Она, просто выбросив вперед руку, пробежала ногтем по моей губе, отшелушивая томатный ус. Потом приблизилась совсем и, слегка нагнув голову, взяла губами за губы. Ненадолго, одним быстрым глотком. Будто попробовала на вкус. Бесстрастно пригладила волосы. Затем встала, увлекая меня за собой, и, куда-то повела, зацепив руку за ремешок моего рюкзака.

Я слегка упиралась, но женщина рельефно напрягала локоть, и от этого холодело под ложечкой.

Она с видимым удовольствием показывала мне свою квартиру в доме с желтой тупиковой спиной. Две маленьких комнаты, просторную кухню с легкой плетеной мебелью, душевую в клетках кафеля. Что-то говорила по-испански, громко и размашисто, оборачиваясь ко мне в поисках подтверждения или ответной улыбки, но мне нравилось не понимать ее. Слушать чужой бурлящий язык, как шум воды. И бегать по варьетешным гласным, по согласным с набойками на каблуках, по лестницам интонаций. Она спрашивала меня о чем-то, и, не получив ответа, снова принималась говорить, торопливо перебивая саму себя.

Она смеялась над фотографиями в деревянных рамках разбросанными по стенам. Щелкала по черно-белым носам молодых людей, похожих на нее линией лица. Целовала в лоб большой портрет пожилого мужчины. А потом сразу - поцеловала меня. Прижав тяжелым телом к косяку кухонной двери, глубоко задохнувшись мной. В ее руках было беспокойно, чуялось что-то первое, непривычное для быстрых пальцев. Ловких в танце, но судорожных сейчас. Вдруг я почувствовала желание вырваться, уйти из рук, из этого дома, встретить тебя в аккуратном зале ресторана. И оттого появилась ладонями по влажной шее, заласкала прядь выбившихся из прически волос, схватила языком тот, незнакомый язык. Его варьетешные гласные и лестницы интонаций. Женщина дрогнула хребтом и отпрянула. Помада растертая вокруг рта, глаза, сомкнутые преувеличенно. Это очень возбудило меня. В мускулах появилась бесшабашная, почти болезненная напряженность. Я не позволила ей сделать даже шаг, все плотнее утопая губами в темном сатине шеи, цепляясь за бесстыдно-нагие мочки. Она не успевала подхватывать дыхание, торопливо сглатывала и дрожала. Она боялась. Мне стало очень жаль ее. Стало стыдно. Стало страшно останавливаться и падать вниз. Стало животно жадно отпускать ее.

Когда я все-таки разжала руки, увидела, что губы мои стекают за ворот платья. Женщина смотрела на меня и смеялась резкими выдохами. Нижняя губа глянцево блестела. Она взяла щепотью ворот рубашки и поползла гибкой рукой вниз, расстегивая-срывая пуговицы. Непривычно для меня, потому - настораживающе.

Я смотрела на живую кисть, толчками дразнящую мою грудь и видела, как от этих прикосновений под шелковой баррикадой ее платья вычерчиваются крупные пятна сосков. И почти давилась желанием разбрызгать их губами, раздавить до прозрачных капель на мучнистой поверхности.

"Te quero, Gitta" - пролилось из моего рта почти неслышно. Но ее ухо почувствовало ветер. Она опустилась на колени, обегая губами мой живот, потянулась к молнии на джинсах.

"Te quero. Entiede usted?" - я повторила почти свежим голосом, хватая ее руку в воздухе. И она поняла, повернулась ко мне спиной, застегнутой на черные крючки. Пальцы проворачивались, срываясь с железных мушек. Мое дыхание щекотало ей шею. Она захохотала низко и нервно. Взяла за руку, подтолкнула к двери спальни, подождала, когда я зайду, закрыла дверь. Здесь было прохладно. Ухо вентилятора, дыша, вращалось под потолком. Широкое тело кровати с кубиками тумбочек по бокам. На одной из тумбочек стоял тот же мужской портрет, что висит и на стене гостиной, только много меньше. Единственный в комнате стуле занят желтой мужской рубашкой, пиджаком, брюками. Я села на низкий кроватный край и внезапно вспомнила тебя. Подумала, что ты, наверное, тоже станешь такой женщиной. Пусть, не точно такой. Без фламенко, без синего платья и бубна. Но, может быть, тоже будешь тайком, прячась от мужа, днем приводить к себе в постель девчонок. Только портрет на тумбочке опустишь лицом вниз. Может быть сейчас это именно твоя постель?, а на улице тебе попалась как раз я?... я не успела додумать. Гитта вошла в комнату. Нагая. В прозрачных капях на плечах. Она легла рядом со мной лицом вниз, нисколько не стесняясь. Позвоночник утопал мягкой ложбиной. Я вылакала из него воду. Кожа Гитты слабо пахла мускусом и сеяла на губы восковой привкус. Нужно было гладить ее плечи, кататься по бедрам, испытать всю ее собственными щеками, лицом.

Это не было неприятно, нелепо - мы не могли познакомиться как-то иначе. Гитта повернулась, прижала мою голову к своим губам, просачиваясь в рот сладковатым языком. Ее грудь растирала меня в тягучее месиво. Рубашка валялась на полу, джинсы скомкались где-то под ногами. Гитта, расплетая пальцами мое стеснение, осторожно снимала с меня белье, медленно приучаясь к чужой повадке рядом. Ей хотелось подчиняться. Ее хотелось рассматривать. Из нее хотелось шить мелодии. И не было страшно сфальшивить, погружая в Гитту губы. Она шептала мне в ухо неразборчивой капелью, направляла меня, рыскающую по ароматному ландшафту, легкой рукой. Она почти пела, замирая на высоких горловых всхлипах. Она требовала и брала, не спрашивая. Она прятала ладони в моих волосах и смеялась этому звонким дверным колокольчиком. Она оставляла на коже багровые метки поцелуев. Она была и мужчина, и женщина.

Кем же тогда была я? Мягкой влажной простыней под ее бедрами. Одичавшей от сухого воздержания самкой. Ребенком, потерявшимся среди волков. Когда ее сосок падал в мой рот, я пила нежное молоко. А глаза были солоны. Гитта лежала тихо и долго. Одной рукой - держа меня за руку. Другой - касаясь мужского портрета рядом. Она что-то шептала в воздух, поглаживая пальцем мою ладонь. Потом привстала на уголок локтя.

Заговорила по-английски. Я с трудом поняла о чем: Мигель, ее муж, "красивый, правда?", умер десять лет назад. В этот день только десять лет назад. Он был не дурак выпить и волочился за женщинами, но любил Гитту, и Гитта знала о его свиданиях в маленькой квартире. И любила его. И была счастлива с ним. И воспитала четырех его сыновей. И делила с ним большой чистый дом. И танцевала для него. И занималась с ним любовью. И потом, каждый год из десяти минувших, Гитта делала ему подарок: фламенко в синем шелке на улице и жаркая постель с молодой девушкой. Такой, которая понравилась бы Мигелю.

Гитта сказала, что может мне заплатить. Я поцеловала ее пальцы в украшениях перстней и возраста. Прямо от входа увидела тебя. Нахмурившуюся. Совру, что заблудилась, поэтому и опоздала. Ты была в светлом платье. Ты с трудом узнала меня. Отвыкла.

@темы: Проза

12:52 

В самое сердце

Сам себе отец, сам себе сын, Сам себе святой и себе бог..© Веня Д'ркин
Во рту бьется язык. Бьется так, будто подстреленный. Из-за этого трудно выговаривать слова, уговаривать тебя, дремлющую в красном мареве, приговаривать проснуться.

Мне страшно прикоснуться к тебе, кто знает, может быть, ты снова заорешь: "Отвяжись!" или, того хуже, повернешься во сне, путая голоса, тела, обнимешь меня за шею.

Во рту плавает подобие языка с воспаленными вкусом сосочками. Очень сладкий медный вкус, словно разжевала пятак. Уже около полудня, скоро проснутся все остальные, придут, зашумят, разделят тебя на всех.

Потягиваясь, ты попадешь рукой мне в рот, резко дернешься и скажешь: "не надо на меня ТАК смотреть", а потом, куря на кухне, пожалуешься, что тебя "опять положили в одну комнату с этой".

И зря. Никто не виноват. Я сама пробралась к тебе, ориентируясь по указателям пьяных тел на полу. Знала, что тебе положена отдельная кровать. Ты - прима.

Во рту разваливается на ломти розовый шмат языка. Будто серая творожистая жвачка. Это больно. Тем более что я отвыкла говорить за прошедшую ночь, когда ты так много говорила. Говорила. Говорила. И жадно смеялась. Иногда смотрела на меня особым хищным взглядом, который раздражает и волнует сразу. Думала - я боюсь, что ты все им разболтаешь. Но, молодец, не сказала.

А я и, в самом деле, слегка нервничала. Сама подумай, для чего им это знать?

Все, чего ты добьешься, если хоть что-то расскажешь, будет скандально и скабрезно: девчонки скажут, что "давно замечали за мной что-то ненормальное". Меня перестанут приглашать на вечеринки. возможно, избавятся от моих услуг в агентстве. Надеюсь, сплетни не дойдут до мамы и отца, до сестры. Конечно, я не стану оправдываться и мстить тебе. Не расскажу Сергею, твоему ревнивому муженьку, как ты трепалась у меня в душе о том, что "он не может толком", как, иногда оставаясь ночевать, бегала передо мной в короткой синей майке и голышом вертелась у огромного зеркала в прихожей.

Как однажды ночью сама вкатилась ко мне под простыни и начала целоваться "по приколу".

И как, наконец., пришла однажды пьяной и злой, разделась донага у самого порога и потребовала в себя "хваленого лесбийского язычка", который и так давным-давно принадлежал тебе, дурочка. А после ты сидела на кровати, замотанная в клетку пледа. Рассуждала о том, что я воспользовалась твоей слабостью, но ты вовсе не любишь меня, тем более - не хочешь. И, вообще, полностью отдашься только тому, кто сумеет поцеловать тебя "в самое сердце". Ты радовалась игрушке-метафоре и все повторяла ее, свернув пятки под влажную себя, немного ерзая от удовольствия: "поцеловать прямо в сердце, в самое сердце!"

Нет. Я не стану ничего никому говорить. Из жадности.

Кроме этого у меня остались от тебя долги, угрозы, редкие улыбки, сплетни, шпильки, слезы. Дешевый антураж чужой неслучившейся любви.

Да. И еще тот самый поцелуй в сердце, о котором ты твердила. В сонное тихое сердце. Я никогда не видела сердца так близко. Оно было смешным, трогательным, даже немного любящим меня. Когда я прикасалась к нему ртом, ты тихо всхлипнула. А твое сердце танцевало в красно-черной мозаике, все чаще замирая на поворотах. Как жаль тебя будить. Во рту бьется язык, обдирая спинку о зубы, пачкая небо чужим вкусом.

@темы: Проза

12:51 

Без имени, ибо ее имени я снова не помню

Сам себе отец, сам себе сын, Сам себе святой и себе бог..© Веня Д'ркин
...Она стоила недорого. Да и сам бордель выглядел дешево: обшарпанные бежевые стены, комнатки с тусклыми светильникам, засиженный мухами потолок. Все канонически непристойно.

Когда я только вошла, пожилая хозяйка улыбнулась дружелюбно и славно, словно уже подсунула мне некачественный товар. Она с удовольствием оценила и этот черный брючный костюм, и черную, крапленого шелка рубашку, и платок на шее. И жаде тонкие, с мягким надломом усики. моя респектабельность полукровки Дон Жуана и яппи убедила сразу и насовсем.

Позже, когда я уже лежала на жестком матраце расшатанной бесчисленными фрикциями кровати, ожидая мою гостью, мою респектабельность начисто смыла неуверенность, даже страх. Этот бордель не приветствовал лесбиянок, и мне совсем не светило согнать сюда всех местных красоток и учинить скандал. Вошла моя ночная пассия. Лет 30-35, полновата, сероглаза. Неуместный рыжий парик (на вопрос хозяйки: блонд? шатен? я только невпопад, соглашаясь с чем угодно) и удивительно кружевные, отточенные руки.

Она что-то пропела на итальянском, подошла ко мне. Опустившись на колени, хотела было расстегнуть мне гульфик. Я остановила ее движение, присела на кровати лицом к ее лицу. В глазах напротив забегало любопытство, губы чуть дрогнули. я прикоснулась к этому мелькнувшему нерву своим ртом. Неприятное оцепенение. Тяжесть в голове. Смешанное с вожделением желание сейчас же убраться отсюда. Я поцеловала ее смелей, мешая опомниться, возразить, и резким рывком бросила ее на себя, срывая идиотскую комбинацию, блядски-призывные трусики.

Она смотрела на меня. Не улыбалась, не сердилась, не отвечала мне. Смотрела и все. Даже не дышала.

И тогда я взяла ее. Сначала грубо, животное, только потом заворачивая размазанное мягкое тело в ласку и упоение. Наверное, она даже не вымылась после предыдущего клиента... Может быть, ей неприятно то, что делаю я... интересно, есть ли у нее дети... Я могу заразиться какой-нибудь дрянью... - мысли крошились, перебивая ритм движения, нагнетаемые пляшущим под брюками насосом клитора, фантазией и страхом. Все закончилось резко, почти так же, как и началось. Она протяжно выкрикнула cara mia!, схватив в горсть мои волосы. Дико рванулась из рук, конвульсивно сжимая бедрами мою ладонь. И заплакала прямо в твидовый лацкан пиджака...

@темы: Проза

12:50 

Est optima magistra

Сам себе отец, сам себе сын, Сам себе святой и себе бог..© Веня Д'ркин
Они все-таки пришли обе. Искушенность и Опытность.
"С днем рождения!" - сказала Искушенность.
"Хэппи бездей тебе, зоишна..." - сказала Опытность.
Они прошли в комнату. Сели за стол. Выпили вина. Опытность цокнула языком. Искушенность поморщилась.
"А где же гости?" - спросила Опытность.
"Ну их, гостей, - сказала Искушенность - опротивели стада людей. Вот, что я хочу подарить тебе, деточка..." Искушенность вынула из узкой соломенной сумки зеленый
шелковый шарф и через стол бросила мне на колени. Во всем жесте просквозила лениво спрятанная интимность. Шарф пах ее духами. Опытность рассмеялась, схватила зеленый шарф, махом завязала мне глаза.
"Мы будем играть в жмурки. Что поймаешь, то - твое. Вот мой тебе подарок". Я вздрогнула, представляя.
Они будто плавали по комнате. Изредка пересмеиваясь. Тихий мельхиоровый голос Искушенности звал меня по имени. Откуда-то ниоткуда. Опытность шептала что-то в самое ухо, я резко оборачивалась, но в пальцах оставался воздушный отпечаток ее подола.
Потом, все также вальсируя вокруг меня, они начали разговор.
- У нее так мало книг... - сказала Искушенность.
- Кто знает, что из всего этого получится? - отозвалась Опытность.
- Да-да. Мало книг и много листов. Она воображает себя писателем. Как это тривиально.
- Ко всему прочему, писателем. Ты знаешь, кем только она себя не воображает.
- А стоит ли овчинка выделки? Она напускает в ванную белой пены и хочет казаться жемчужиной, но ныряльщики не обращают внимания на фальшивый жемчуг.
- Тогда она представит себе ныряльщиков, а после попадет на шею к выдуманной красотке.
- И что тогда ее жизнь? Греза.
- Но ты куришь гашиш, чтобы грезить. И держишь в перчатке кнут разжигать уставшие чувства.
- Я всегда чувствую сладкий запах марихуаны, и от ударов плетки на теле остаются отметины. Моя жизнь - реальна. А то, чем живет она наворовано из прочитанных в детстве книг о пиратах.
Их голоса звучали усыпляюще-успокаивающе. Я подумала, что хочу непременно поймать обеих. Постаревшую Искушенность в дымчато-сером платье, в шелестящих кольцах.

Опытность с шальным взглядом и сильными спортивными ногами.
- Ты превращаешь жизнь в пасьянс, стараешься каждый раз разложить его по-новому. Она же никогда не заставит себя взяться за карты. Даже в поезде, - Опытность задела рукой абажур. Что-то пискнуло, и темнота стали извне.
- Но что тогда тренирует ее ум, кроме собственных фантазий и фимиама, курящегося из губ подруг?
- Ничего. Ровным счетом ничего. По крайней мере, не чужие мысли и слова.
- О! Ты ошибаешься, Опытность, - Искушенность зевнула - Если не чужие мысли, то чужие чувства - точно. Хочешь, поспорим, и я докажу тебе это.
- Давай спорить. А ставкой...
- Хорошо. Он тебе всегда нравился.
Я почувствовала, как Искушенность подошла ко мне со спины и развязала зеленый узел. Ее руки едва коснулись моего затылка. Этого было достаточно. Комната стала расти, на глазах превращаясь в душную, черную с позолотой залу. Вспотевшие воском канделябры поддерживали свечи с упругими животами. Медные курильницы в углах воровали воздух. Рыжеобнаженная Искушенность полулежала на канапе и курила длинную тонкую трубку. Она поманила меня пальцем. Я шагнула к ней. Как в кино Клацнул замок. Моя комната и стол с нетронутым тортом смотрели на дверь. На лестничной площадке уже никого не было. Лифт падал вниз. Я высунулась в окно и увидела обеих. Они шли, придерживая друг друга под руку. Опытность помахивала зеленым шарфом.
Смешные старушки.

@темы: Проза

10:35 

Кровь из носу

Сам себе отец, сам себе сын, Сам себе святой и себе бог..© Веня Д'ркин
Людей много. Суетящихся, хохочущих, бранящихся, потерявших свои места на деревянных лавках, упрашивающих охранников пропустить их бесплатно. Я смотрю на них с удовлетворением и жалостью. Отсюда толпа представляется бешеным ежом. И мне нравится это слабое, но стойкое чувство превосходства над людьми. Чувство, скомканное картонкой билета в привилегированную середину шумящего эллипса площади. Каждый день я ползаю по Кордове на маленьком красном мотоцикле. Развожу пиццу и паэлью тем, кто сейчас там, наверху, дерется за свой кусок скамьи. Они редко дают на чай, цокают языком за спиной и держат дверь открытой, наблюдая, как я усаживаюсь, бью ступней по педали. Эти люди очень любопытны, и я думаю, сюда они собираются только для того, чтоб (вдруг да!) увидеть, как очередной бык выпустит кишки очередному неудачнику. Все устали от красивых па, блестящих стразами курток и прыжков мулеты. Всем хочется настоящей смерти. В окровавленных портках и запачканными мокрым песком глазами. Всем хочется освистать неуклюжего тореро, выйти в молчании и провести сиесту в ближайшем кабачке. Наверное, я прихожу сюда для того же. Да, для того. И еще потому, что здесь бываешь ты. Как обычно, по субботам. Вот и сейчас, ты идешь в белой шляпе, перчатках, легком цветастом платье, садишься в пяти сантиметрах от меня. Мужчина, идущий за тобой, красив и заметно богат. Он приподнимает шляпу, приветствуя соседей, (а значит — и меня) щепотками подтягивает брюки и усаживается. Ты кладешь руку на его локоть. Смотришь вниз, на площадь. И, правда, уже выпустили быка. Он вяло топчется по арене и крутит головой. Бык очень черный, влажный. Бык похож на морского котика, ему не хватает только мяча на нос. Мне уже жаль быка. По законам сказок и романов Моэма ему следует умереть, чтоб не разочаровывать ежа на трибунах. И меня тоже. Веселым и умным Ларри всегда выгоднее погибать. Ты смотришь прямо перед собой, вздрагивая, когда нога матадора подворачивается в щиколотке или серая лошадь теряет зашоренный глаз и в ужасе бьет боком загородь. А твой любовник несдержан, он кричит, смеется и ругается. Капля его слюны падает тебе на колено. И все хлопают, машут руками. Плотный, невкусный запах пота ползет по рядам. Застревает в горле при вдохе. Все действо сбилось к правому краю, отсюда виден загривок Ларри, украшенный цветными крюками бандерилий и коричневым кровяным пятном. У крови быка особый винный привкус. Наглухо забивающий все поры воздуха. Когда я прихожу домой и стягиваю майку, джинсы, этот же винный озноб поселяется в квартире и выветривается дня через три-четыре. Наверное, он так надежен потому, что смешивается со страхом тореро. Настоящим страхом смерти. А смерть тут повсюду. На трибунах аплодируют ей сотни мертвых испанцев и испанок. Она сама сидит в толпе и бьет в ладоши. И вскоре к ней привыкаешь, как к духоте. Я поглядываю на тебя. Ты красива. Губы чуть примяты помадой, руки, полноватые в предплечьях. Желать тебя — мое хобби. Сидеть, плюща бедрами неслучившиеся прикосновения, покусывая ноготь левого указательного. Тореадор отходит от быка. Меняет мулету. Теперь она не рыжая. Мультипликационно-алая. Берет тоненький длинный кинжал. И возвращается к Ларри. Мне становится интересно, что будет дальше. Я отхлебываю громкий глоток колы и на секунду забываю про тебя. Стройное золоченое горло выкрикивает «торо!» и встряхивает мулетной рукой. Ларри ломает шею в наклоне и шагает вперед, нелепо тычась в красное полотно. Тореро легко поворачивается на пятке и снова гарцует перед быком. Ларри прыгает на тряпку, заранее понимая исход. Ларри хороший актер. Я думаю, родись он человеком, вполне мог бы быть Марчелло Мастрояни. А если бы их поменяли местами сейчас, бык был бы много популярнее. Ты сжимаешь руку любовника и ойкаешь. Это выглядит очень забавно для меня. Ты боишься острого конца лезвия, бьющего Ларри в ложбину между рогов. Трибуны вздрагивают воплями и аплодисментами! Тореро раскланивается и помахивает булочкой треуголки. Я сползаю по спинке скамьи в тоскливом обмороке прямо тебе на колени. Ты хочешь помочь, пытаешься поднять меня, толкаешь любовника в бок. Он злится, потому что на арене уже новый бык. Он — фанатик, этот любовник. Он без ума от корриды. Он всегда покупает билеты на одни и те же места. В его бежевом пиджаке сквозит жакетик тореадора. Любовник бьет меня по щекам, я приоткрываю глаза, бормочу извинения, прошу помощи. Он говорит тебе: «Убери ее отсюда, проводи до туалета». Люди толкают нас, потому что им неудобно смотреть. В уборной, чистой и белой, выложенной бескровным кафелем, мы забиваемся в кабинку, и я целую тебя. Отчего-то из правой ноздри начинает идти кровь. Прямо во время поцелуя. Ты отталкиваешься от меня, и я вижу, что немного запачкала твои губы красным. От этой акварели у тебя бандитское выражение лица. Все какое-то шлюховатое, и глаза тоже. «Тебе, что, действительно нехорошо?» — ты спрашиваешь с нотой раздражения, разочарования. Потом выбираешься из узкого пространства, тащишь меня к умывальнику, заставляешь положить на переносицу мокрый платок. Вот бы украсть его у тебя… Нетерпелива, нетерпелива, нетерпима. Запираешь дверь: выхода нет! И расстегиваешь платье, щелкая пуговицами по пальцам. Шелковая планка отпечаталась на груди бороздкой. В ней маленькие точки пота, солоноватого, ароматного. Мне хочется укусить этот пот. Возбуждение бьет в голову темными сгустками и болью. Но не ответить на твой вызов было бы позором, ты это знаешь. Потому, не жалеешь меня: твои глаза и ногти горячи. Погружая твои крепкие, хрусткие губы под язык, я чувствую, как металлический ручей, плывущий по задней стенке глотки, топит меня. Твой рот смешивается с моей кровью. Я слизываю с мокрых губ себя и торопливо сглатываю. Меня тошнит. Ты почти выбралась из платья. Почерневшими глазами вижу твои соски. Цвета калины и на вкус — горькие. Когда я роняю к ним рот, они начинают колотиться в моих руках по-дельфиньи. Но кисти слабы, и удержать тебя трудно. Ты злишься, злишься, говоришь, что связалась с ребенком, соплячкой. И требуешь моей ладони в себя. Ты соскучилась за неделю. Моя шея совсем липкая, отпечатанная у тебя на платье розоватыми плавниками. Я пугаюсь, что упаду вниз, вздрогнув коленями, опускаюсь на унитаз. Ты рада, так тебе нравится, и загорелые бедра танцуют перед моим томатным лицом. Губы ныряют в тебя, щедро раскрашивая лобок, повисая малярскими дорожками. Сознание кувыркается в носоглотке, и когда я все-таки ловлю языком твой яд, все становится легким и быстрым, мультипликационным. Стоишь у зеркала, поправляешь волосы, плещешь из ладони на раненые колени, вытираешь руки, грудь. Улыбаешься: «Надо что-то придумать для следующего раза… придумаешь?» «Придумаю, конечно. Не забудь в пятницу достать билет для меня, а сейчас — скажи ему, что меня увезли в больницу» — я запрокидываю голову вверх и, прижимая к носу твой платок, выхожу из сортира.

@темы: Проза

10:34 

Дождливое начало МЦ и Зои К

Сам себе отец, сам себе сын, Сам себе святой и себе бог..© Веня Д'ркин
Пальцы шуршат в кармане, мешаясь с табачной крошкой и сухариками. Иногда, задумываясь, что-то перебираю — воздух, как будто бисер. Начало октября существенно для средней полосы России. С неба уже летит белая сухая сыпь, оседая в дождь, на листья, в лужи. Очень хорошо барахтаться в холоде, шелестеть через весь город в переполненном автобусе и добираться наконец до тепла, желательно, какао. До поцелуев и нагретых ожиданием простыней. Мои ботинки шагают среди слезящихся светофоров и остатков вечерних прохожих. в это время город всегда щетинится многоэтажками, сжимается до одной улицы, утыканной людьми и фонарями. Мне хочется часами болтаться среди них, чтоб окончательно продрогнуть, возвращаясь к тебе. Это наш ритуал. Мы стараемся сплести себе хижину из таких примет, не понятных никому, кроме нас. И я надеюсь, что так нам повезет чаще оставаться влюбленными. В лужах плавают листья маленькими ладонями, ладьями. От блестящего асфальта в глаза отзеркаливает чье-то бесформенное, похожее на бушлат синее пальто, растрепанные волосы и круглое облачко дыма, текущее откуда-то из головы. Это я курю трубку. У нее костяной мундштучок, упирающийся мне в нёбо. Я курю именно трубку, потому что мне нравится кривляться, представлять себя кем то, кем угодно. Когда я курю трубку, то переживаю всех.

Лет в десять я вдруг отчетливо поняла, что мне никогда не стать мальчиком, балериной и космонавтом. Никогда. Нечего даже и пытаться — время ушло. Но я не знала, как жить, если я НЕ с т, а н у мальчиком, космонавтом или балериной. Так и не найду — где же среди них была я. И как потом смогу верить тебе, говорящей «ты для меня — все»?Ты хочешь, чтоб я играла на сцене, а ты сидела в зале и гордилась мной. Смешные аксессуары нашей мечты — меня, сумасшедшую, помещают не в лечебницу, а в театр. И платят так много денег, что хватает на большую машину — ездить за город. Или, положим, допишусь до известной поэтессы, опубликую свои стихи по всему миру, на разных языках, сотворю кучу откровенных книг про чувства… Когда я шагаю вот так, во мне прорастают чудацкие мысли. У этой осени отчетливый запах самоубийств. Если бы с деревьев, путаясь с ветками, свисали петли — нисколько бы не удивилась. Смерть, всегда обитавшая где-то над людьми, спустилась на землю, и мы стали одного роста. Когда я видела ее, она показалась моему бабскому взгляду самой брошенной невестой, которые вообще надевали фату и все эти кружева. Однажды мы столкнулись на улице: в сером с опушкой пальто, на каблуках…….

…Однажды мы столкнулись на улице: в сером с опушкой пальто, на каблуках. У нее подвернулась щиколотка — она схватилась за ногу и даже выронила сумку. Небольшую, черную. Я хотела поднять, уже наклонялась, но она мягко отвела мою ладонь и улыбнулась правым углом рта. Очень горячие руки. Неизрасходованные. Столкнулись и разошлись. Знаю, что ей сейчас не до меня.

Смерть тратится на осень, на этот сладковатый, почти трупный запах прелых веток. Он проскальзывает в горло, смешивается со слюной, становясь вкусом свежей крови, и превращает меня в собак. Вот — нарастают меховые чуткие уши. Отдираю от зрачков линзы, но вижу каждую тварь, зарывшуюся в вечер. Ноги — тоньше, тоньше — сморщиваются до костей с туго натянутыми сухожилиями, покрываются беловатым подшерстком и рыжей шерстью. Чувствую брожение в животе и понимаю своим скудным псиным умом, что сейчас вырожу штук шесть щенят. Прямо здесь, на улице, под чьи-то ботинки и харчки. Мне становится душно, пасть струит слюной. До одури малокровная псина, бегу в ближайшую арку, не могу надышаться, с языка капает на лапы, на грудь. Кто-то проходит мимо, изгибается в поясе — увидеть, что я делаю, почему у меня разметаны лапы. Ненавижу его! этого изогнутого. Ненавижу его руки, его пальто длинное, ветхое. Уйди! — лаю ему. «Простите за наглость, вы не ссудите мне спичку? Очень хочется курить, а огня нет!» — женский, еще девичий голос из пальто, откуда-то из утробы. И два глаза — тык! — в меня: серые, серные с тускловатым отблеском от моих пуговиц внутри. Знакомые. «Где я их видела? Где я их видела?» — пляшет по мозгам. Я вынимаю из пальто зажигалку, клацаю никелированной крышечкой и протягиваю в пальто, стараясь незаметно осмотреть себя — не остались где-нибудь клочки шерсти, провожу языком по зубам, нащупав уменьшающиеся клыки. Она прикуривает — странный табачный запах, как если бы она затягивалась временем и ноздрями выплевывала прошлое. «Марина» — ползет ко мне рука с узкими пальцами, усеянными серебром. Холодная, почти морозная, правая ладонь (которую я несу к губам, стараясь растопить) со стертой в первой фаланге средним. Очень женская в строгом мужском профиле. «А вас как зовут?» — мое, слепившееся в комок, имя, и ее подобие улыбки, и ее очень приятно, и костерки недоумения в моих глазах:

— Почему?

— Приятно, что вы не отказали мне. Приятно, что вас так зовут. Приятно, что вы только что были собакой, а уже превращаетесь в кошку.

— А вы были когда-нибудь собакой?

— Сейчас.

— Бездомной?

— Бездонной. Бесхозной. Безумной. Я, вообще, собака «без». Не знаю, почему еще собака.

— У вас никогда не было хозяина?

— Хозяйки. Никогда не было настоящей хозяйки.

— А Соня?

Она не удивляется, что я знаю про Соню. Соню Парнок. И я не удивляюсь, что знаю про нее. Я удивилась бы, если бы не знала. И весь странный подворотный интерьер, и моя, мерцающая в такт ее папиросе трубка, и ночь в мягких войлочный сапожках, бредущая нам навстречу — уже были. И у нее, и у меня. но не со мной, и не с ней. Хорошо, что сегодня — у нас.

— Пойдемте ко мне — я вдруг очнулась, поняла, что ты потеряла меня в городе и, может быть, уже звонишь в морги, в больницы.

— Да, конечно. Пойдемте к вам.

Мы хватаемся за руки и — побежали!

Я не умею бегать хорошо — только по лужам и в дождь. У меня друг, ее зовут Анастасия. Анастаска. Мне кажется, что она родилась во время ливня, пусть это случилось в феврале. Она всегда оживает, когда слышит гром и бежит на улицу, к себе домой. Мы мчимся вниз по улице, к троллейбусной остановке. Я очень стараюсь бежать, потому что боюсь, что ты боишься. Наши ладони скомкались в клубок, длинное маринино пальто с пелериной путается в ногах, и такая смешная шапочка, капор, слетела на затылок, оставив голову в шлемике коротких желтоватых волос. Тайком смотрю на нее сбоку.

Мимо нас летят города………………….

(продолжение) все в дожде, в дожде…

…Мимо нас летят города. Совсем разные: грязные, светлые. Громадные панорамы городов, в которых я никогда не была, и мне трудно узнать места.

«А если мы заблудимся?» — вместе с ветром врывается в уши мысль и тут же уносится куда-то вместе с ветром. Как могла бы выглядеть Венеция? Вот так? Черные ночные дома колеблются в каналах под ними. И я успеваю подумать, что в тех зыбких домах, рядом с водяными и сиренами мне нужно обязательно пожить.

Сирены живут стаями. Как обычные птицы. Они вьют гнезда и плодятся ручными, еще безголосыми малютками. На моей памяти нет ни одной сирены, у которой была бы семья. Конечно, у каждой из них есть любимая. Они встречаются по ночам в подводных скалах, ласкают, выпивают друг друга неземными мелодиями. Сама Луна теряет равновесие и роняется в воду, но сирены никогда не делятся друг с другом даже с Луной. Если сирены встречают рассвет вместе, каждая получает подарок от их общей любви — ласковое сердечко будущего ребенка. Призрачное и звенящее, как глаза его матерей. Медленно и точно сирены обращивают сердечки своими детьми — животиками, пальцами. Вместе, вырезая им глаза струящимися спазмами, сплетая им кожу из поцелуев и объятий, вылепливая им глаза из вязкой благоуханной влаги. Каждое дитя не похоже на другое, каждое, как пронзительная песня, допев которую, сирены расстаются и до самой смерти плетут из прощальных слез ожерелья грифонам.

Заскакиваем в троллейбус. Он почти пуст, потому что идет «до Школьной». Уставший водитель видит в зеркальце наши ошалевшие от бега глаза и специально натянуто повторяет «До Школьной! До Школьной!» Нам подходит. Марина опускается на сиденье прямо перед дверью и начинает смеяться. Я вижу, что у нее совсем детские зубы: затронь — хрустнут.

«У вас были такие глаза, когда вы все это видели. Такие, как чайные чашки» — булькает Марина в меня смехом. «Отчаянные чашки? — переспрашиваю я — нечаянные чашки?» «Вот-вот, нечаянные чашки, случайные. Вы смотрели на все, как дикарь, я вам просто завидовала.««Что за проезд у вас, девушки?…« — трещит над ухом. Я оборачиваюсь и сразу спотыкаюсь о глаза кондуктора. Глаза ненавидят меня. Они очень коричневые, очень красивые, кофейные и злобные. Не злые, а злобные. «У вас красивые глаза, как кофе» — говорю я кому-то. Кто-то не улыбается.«Что у вас за проезд?!?!« — повторяет кто-то и кусает меня глазами в щеку. Это очень больно. Наверное, в глазах яд. Щека превращается в куст калины, по лицу хлещут ветки. По лицу, по глазам. Ягоды катятся в рот. Кислые, как слезы.

Я кручу головой по-собачьи, стараюсь выкинуть все из себя. Кручу все сильнее, мне кажется, что уже ничего не сумеет меня остановить, и я просто оторву себе голову. Вижу, как Марина поднимается с сиденья, и ее левая гладкая ладонь ложится на мою здоровую щеку, придерживает голову, а вторая аккуратно собирает оставшиеся красные капли ягод. Марина заглаживает мне развороченную щеку, кладет ягоды в карман пальто и тихо спрашивает, почти на ухо: «Что она хочет от нас?» «Денег» — отвечаю ей почти бессмысленно, совсем растеряв значение слова «деньги».

Я так и стою, прислонившись спиной к поручню, загрузив пальцами карманы до отказа. И смотрю, как читать дальше

@темы: Проза

10:32 

Утро

Сам себе отец, сам себе сын, Сам себе святой и себе бог..© Веня Д'ркин
Утро. Странное. После ночи в инете, совсем неживое. Не мое утро.

05:35 — Сижу в чате. Жду ее. Сочиненную наполовину, наполовину виртуальную. Хочу прикоснуться — напрасно.

06:00 — Становится очевидной наша сегодняшняя невстреча. Любимая тихим ангелом сопит под одеялом. Я подхожу и кричу любовь. Сразу много. Она говорит со мной из сна. Я слушаю. Отвечаю. В ее сне покупаю ей мороженое «Митя». Или «Даша». С карамельной начиной.

06:17 — Сворачиваюсь комком под простыней. Сковываю веки. Пытаюсь спать. Не могу. Рукоблудствую. Рисую себе картинку: я — двадцатилетний белокурый гей, соблазняющий профессора педагогики. Засыпаю.

07:15 — Изнеможение будильника. Подымаюсь, не ощущая времени, впихиваю палец в пластмассовой сосок. Будильник затихает. Падаю в постель. Моя Возлюбленная кладет руку мне на живот и смотрит из-под спящих век, словно ребенок-Вий. Засыпаю.

07:32 — Снова будильник. Встаю. Мне холодно, потому что спала очень мало. Любимая в яркой футболке чистит зубы и целуется. У нее синие-синие глаза. Вставать не хочется. Не хочется работать. Я ненавижу работать. Была бы исключительно довольна, если бы деньги росли, как одуванчики.

08:00 — Брожу по квартире. Любимая желает завтрака. Готовлю. Запах еды не равнозначен запаху жизни, но напоминает об утробе. Бегу в уборную. Читаю словарь иностранных слов. Изобретаю шараду из «минарета».

08:30 — Любимая завтракает. Я пью кислую воду из продолговатой банки. Смотрю на нее. Удивляюсь количеству нежности, которое выгоняет в кровь мой незрелый организм. Я все чаще верю, что в еще эмбриональном состоянии, у еня было столько нежности, что мама просто не хотела выпускать меня из себя. Держала… Держала… Как Каа обвивала хвостом-пуповиной. Теперь для мамы у меня нет нежности. Я не люблю свою маму. И нечего тут стыдиться и мифотворствовать.

09:10 — Выхожу на улицу. Со мной какие-то вялые джанки с грязными дредами на куполах. Они просят денег, но денег совсем нет. Они омерзительно пахнут. Я стараюсь втянуть носом глубже, потому что нельзя стесняться людей. Странно. Стесняться нельзя, а стрелять можно. Я ловлю троллейбус. Там полные женщины с влажными подмыхами. Их хочется стрелять.

09:35 — Покупаю алкоголь. Вижу у магазина белого котенка. Трогаю его уши. Появляется грузчик и забирает котенка громадой ладони. Говорит ему: «кис-кис!» Котенок, только что — мой, но уже — его, идет за ним послушно.

09:50 — Начинается самое интересное. Купаюсь в пьянстве. Иду по улице и разглядываю людей. Люди красивы. Возникает мысль об ЛСД. Плавно исчезает. Вижу девушку. Она улыбается. Идет и улыбается. Мне нравится. Девушка улыбается и выглядит дико: розовые носочки, босоножки на ремешках, длинный свитер. Я рассматриваю ее бесстыдно. Она смотрит на меня и шевелит губами. Что-то говорит? Сквозь пелену и онемевшие щеки вглядываюсь. Если и говорит, то не со мной. Девушка прикладывает ладошку к уху. Потом — ко рту. Рядом с ней кто-то есть. Кто то, кого я не вижу. И никто не видит. Она разговаривает с ним. Понимаю, что девушка — безумна. То есть, умна по-своему. И не прячется совсем, не врет, как я. Бац! — смотрит на меня. Белки вырываются из зрачков. Мне становится страшно. Внезапно постигается настоящее — всеобщий тихий страх, временами переходящий в панику. Как в Минске. Страх, еще в пренатальном состоянии, сумевший завоевать будущее. Страх всего — перемен, заразы, сумасшедших, темных лифтов и внезапного разврата. Страх смерти как апологет бытия. Страх пенетрации, ибо невозможно ничего не бояться. Страх сойти с ума. Страх свести с ума. Страх быть как все. Страх быть не как все. Страх быть. Страх исчезнуть. Страх быть и исчезнуть. От страха возбуждаюсь. Прибегаю домой и падаю за клавиатуру.

Доброго Вам утра.

@темы: Проза

10:25 

Pro memoria

Сам себе отец, сам себе сын, Сам себе святой и себе бог..© Веня Д'ркин
Она умела целоваться безмятежно. Так, что казалось — нет ничего кроме. Только она и поцелуй. У меня никогда так не получалось, и потому, отдавая ей свой рот, я с удивлением, каждый раз — с удивлением, впитывала эту безмятежность. Мне же всегда была необходима мысль, после которой все-таки приходило тягучее желание. Ее было бессмысленно ревновать. Она принадлежала только самой себе. И когда встречала меня, уставшую, с работы — тоже. Только себе самой. Наверное, у нее кто-то был: оставлял в прихожей пару шелковых волосков, сминал простыни с правой стороны. Кто то, словно другая я. Только и всего. Утратив ревность, я приобрела способность к перевоплощению. Мне было все равно, чьи плечи она обнимает, ибо это были и мои плечи. В каждой новой ее любовнице неизменно поселялась я. И уже потом, слушая, как она плачет, признаваясь, я отдыхала. Мне особенно нравился виноватый окрас ее голоса. Немного хриплый, будто уже зрелый. А она оправдывалась, совсем не разбираясь в природе. Ей казалось, что нужно «перебеситься».Что еще было в ней? Смерть. Простая, в черном платке, завязанном под подбородком в крупный узел. Приезжая на кладбище, она всегда плакала. Мне, напротив, становилось безудержно смешно, и приходилось зажимать рот рукой, чтоб не хохотать вслух. Она знала об этом и откровенно стыдилась меня. Но ее отношения со смертью позволяли плакать, мои же — нет. «Когда я умру, буду приходить к тебе по ночам!» — почему-то говорила она, намаявшись в оргазме. Мы редко появлялись вместе. Она не любила шумных компаний, я не умела долго сидеть на коленях. Кто знает, что удерживало нас друг подле друга. Возможно, любовь. Я никогда не задумывалась об этом раньше. Да, наверное, любовь. Что иначе? Возвращаясь препоздно, я приносила ей запах утра и шоколад. Может быть, она не любила шоколад вовсе, но всегда принимала его. А потом разглядывала сиреневые отметины на моей шее и всплескивала руками: «Заметно!», принималась запудривать, замазывать, маскировать. Спрашивала из вежливости: «Кто тебя так?», но никогда не дожидалась ответа. Ей тоже казалось, что в каждой моей возлюбленной существует она. Порой так и было. Она жалела меня. И это не унижало. Вот — вторая, после безмятежности, функция, которая полагала ее существование. Мне нравилось класть голову ей в колени и тихо выть от собственных фантазий. Если было особенно страшно, она плакала вместе со мной, завораживая и успокаивая. Ее слезы были коричными на вкус.

После замужества я встречала ее пару раз, не больше. Сначала с тугонабитым животом, потом — с сероглазым ребенком, нетвердо ступающим на тротуар. Она улыбалась мне, заботливо придерживая ребенка за затылок, и спрашивала грудно и ласково: «Ну, как ты?» Мне нравилось думать, что не так давно мы были вместе. Хотелось взять в губы ее грудь и попробовать молока. Узнать, чем она кормит ребенка. Сероглазого. Даже в ребенке-полулюбовнике жила я. Но, вероятно, это были уже мои иллюзии.

Кто-то однажды простонал мне: «Брось ее. Ты заслуживаешь большего.» Тогда в первый раз я убрала руку, оделась, ушла, аккуратно притворив за собой дверь. На следующий день все знали, что «З. спятила», и тусовки отказывали мне в лидерстве. А меж тем, я так ничего и не сделала из-за нее. Не бросила курить, обкусывала ногти, когда нервничала, по-прежнему читала допоздна. Только дралась из-за нее. Да и то потому, что мне нравилось драться. Только поэтому.

Мы обитали в разных мирах и смешивались исключительно по поводу кровной необходимости. Оттого, расставаясь, я не чувствовала ничего, кроме мысли о Вселенной: ни горя, ни пустоты. Иногда — спокойную тоску, которую можно вылечить дюжиной цигар. Потому, что любовь не кончилась, а, может, именно так и заканчивается любовь.

@темы: Проза

10:24 

Incoming message

Сам себе отец, сам себе сын, Сам себе святой и себе бог..© Веня Д'ркин
— Только не ври мне! У тебя все на лице написано…

— Что именно написано у меня на лице?

Тут она поняла, какую опасность сморозила, но отступать было некуда. Она прислонилась виском к косяку и закрыла глаза. Потом вынула спички, раскурила косяк. Стало легче.

— Я спросила, что именно написано у меня на лице?

— Сейчас…, сейчас… Вот, подошла ближе. Стала рассматривать лицо и вдруг отшатнулась.

— Там какое-то имя! Чье-то имя.

— Чье имя?

— Не двигайся, стой на месте, не дрожи. Я прочту.

Ее губы задергались то ли в кириллице, то ли в латинице.

— Что? Это ее имя?

— Нет, это ее прозвище.

— А как же ее зовут.

Когда она услышала ответ, ей стало душно. Она пошла в ванную. Вышла черезминуту в каплях на спине, в полотенце.

— Ну, и кто она? Эта…

— Хм. Я и сама не знаю.

— Не ври мне. Как ты можешь не знать той, чье имя написано у тебя на лице?

— Чем, чем оно написано?

— Чем? — она задумалась — Непонятно. Какие-то бежевые полосочки, черточки, чертики… Она, что, ведьма?

— Да, она ведьма. По ночам, полагаю, она летит на Лысую гору.

— На метле?

— Нет, она летит на скатерти-самобранке, потому, что любит вкусную еду.

— Прекрати издеваться надо мной! Что еще можно было от тебя ждать…?

— Можно было ждать всякого. Ждать, что я не вернусь сегодня, например. Или ждать во имя! Ты когда-нибудь пробовала ждать во имя?

— Во имя чего?

— Просто во имя. Я, например, жду во имя на своем лице.

— И чего ты ждешь во это дурацкое имя?

— Чего-то дурацкого и жду. Чего-то дурацкого на кириллице или латинице.

— Тебе скучно со мной?

— Нет. Мне никогда не бывает скучно. Даже без тебя.

— Почему же ты всегда боишься, что другим будет с тобой скучно?

— Из-за этого имени у меня на лице. Иногда я разговариваю с именем и начисто забываю про других. И им со мной скучно.

— Разговариваешь с именем? И оно отвечает?

— А разве тебе отвечают те, с кем разговариваешь ты?

— Пытаются.

— Это нужно?

— Иначе для чего же разговаривать?

— Не знаю. Не знаю.

— Ты странная. Ты очень странная. Мне страшно быть с тобой.

— Уходи.

— Так ты этого добиваешься?

— Нет, этого добиваешься ты.

— Больше всего на свете я хочу быть с тобой.

— Для чего?

— Хочу родить тебе ребенка. Жить вместе.

— А потом.

— Потом вместе умереть.

— В один день и час?

— В один день и час.

— Как в сказке?

— Как в сказке.

— Но это имя на моем лице, оно навсегда.

— Я умою тебя. Просто умою тебя с мылом, и все пройдет.

Она потащила под воду. Намылила ладонь и провела по лицу. Руку что-то обожгло. Она ойкнула.

— Я знала, что не получится.

— Что?

— Ничего не выйдет. Это останется. Имя так и останется. Ты даже не сможешь спать со мной, потому, что имя будет колоть тебе глаза.

— Я надену очки.

— Хорошо.

Они пошли в спальню и занимались любовью. Им было очень плохо, но они не бросали. Не могли бросить. Каждая боялась обидеть другую. Потом они поднялись и пошли на кухню.

— Хочешь есть?

— Нет. Спасибо.

— Ты никогда не хочешь есть. Что с тобой?

— Просто голод.

— Ну, так положи себе жаркое! Сделай что-нибудь в конце концов.

— Нет. Спасибо. Мне важен просто голод. Так гармоничнее. Вся в голоде.

— Черт с тобой. Как хочешь. Как ты хочешь?

— Больно. Мне больно хотеть, но и не хотеть я не могу.

— Ты — мазохистка.

— Да.

— Мне было хорошо с тобой.

— Не ври.

— Не вру.

— Врешь. Тебе было страшно остановиться.

— Да-да! мне было страшно, потому, что ты все время касалась своего лица.

— Я касалась имени.

— Ты хотела быть с ней?

— Наверное.

— Так будь! Убирайся отсюда. Вот, все твои вещи! Иди!

— Куда?

— К ней.

— Но я не знаю, кто она, где она.

— Ничего, найдешь.

— Как угодно, милая.

— И не называй меня «милая».

— Хорошо. Но как тебя называть?

— По имени.

— Я не помню твоего имени. Сначала ты была возлюбленной, потом — любимой, после — родной. Сейчас стала милой.

— А ты… ты… — ее голос взмыл под потолок и упал на ковер окурком.

— Не кури. Хватит моих тубероз.

— Будешь учить меня?!?. Убирайся.

— Пока?

— Пока. Ненавижу тебя. Ты сломала мне жизнь.

Прямо из подъезда к телефону. Там сухо. Там нет дождя. Это имя на лице не любит дождь. Под дождем оно становится особенно острым, и на лбу показывается кровь. Это трудно утаить от всех.

@темы: Проза

10:22 

Не несчастная, не моя

Сам себе отец, сам себе сын, Сам себе святой и себе бог..© Веня Д'ркин
моя несчастная девочка. теперь все иначе. и каждое слово искажается в самой сути своей. моя несчастная девочка. и не несчастная. и не моя.«она ждала от тебя любви, только любви» — скажет мне назавтра кто-то седовласый и неторопливый. кто-то с гордым именем «друг». я засмеюсь и проведу рукой по его руке. он — друг. ему можно простить всякое. она ждала от меня невозможного. и когда, просыпаясь утром, теплая, керамически-теплая, выбегала на промозглый балкон. и когда бежала по улице наперегонки с листьями. и когда смотрела мне в глаза так, что мягкий ток начинал приятно жечь зрачки. она требовала невозможного: добраться до самого моего основания, до самого корня.

************************************

— что, и эта тоже?

— да. эта тоже. давно. года три назад. знаешь, как это бывает. случайный секс.

— знаю. случайный.

— не бери в голову.

— а с той, в клетчатой рубашке?

— это допрос?

— да

— с той, с клетчатой мы прожили вместе полтора месяца. не сложилось.

— что не сложилось?

— все. это был эксперимент, ошибка.

— будет врать!

— не задавай мне дурацких вопросов.

— тогда мне придется молчать.

— все хорошо, кроха. — я притянула ее к себе и поцеловала. она дернулась, но тут же спешно припала к моим губам. назло себе.

************************************

под потолком — круглая туча дыма. пахнет туберкулезом и еще чем-то. вороватым, хулиганским, запретным. чай в огромных фаянсовых кружках. подобие уюта. она непрестанно курит и смеется. я хочу, чтоб все закончилось, и мы пошли в постель.

— понимаешь, а ведь мне придется красть тебя у них. у них всех. как puzzle. ты любишь складывать мозаику?

— да. да. — киваю головой, перехватываю ее руку, зависшую над пепельницей и целую пальцы. палец за пальцем. — кради меня у всех, у кого хочешь. у меня самой. — глупый бабий бред. набор привычных, незначащих ничего звуков. в живот летит тупая указка возбуждения.

***********************************

она была со всеми. с каждой. с каждой по одному разу. она помнила их имена, цвет их волос. все, что так славно похоронила моя память.у нее не хватало времени на встречи со мной, а я не понимала в чем дело. трудно было что-то вычленить из ее бредового: «ворую тебя. я целыми днями ворую тебя…» мне это даже льстило, казалось: девочка помешалась на мне, просто голову потеряла. в наши короткие пёстрые ночи с ней происходили превращения. она подолгу рассматривала мое лицо, ощупывала глазами каждый уголок, а потом, внезапно, бросалась целовать меня. жадно. судорожно. делала мне больно. извинялась. вскакивала с постели и нагая носилась по квартире, сшибая в темноте вещи.«всюду ты, ты! — шептала, вперившись в потолочную трещину — скоро я сама смогу зачать тебя, выносить и родить. тогда тебе придется жить самой. без меня. без кого бы то ни было. и, может быть, мы еще встретимся.»

************************************

жизнь кажется лысой поляной. вокруг только небо и влажная топь. а мне нравится. я никогда не ревновала ее к другим. не ревную и сейчас. лишь томительно жду, что она вернется. запросто. как к незнакомой. как к соседке. как к забытому письму.

@темы: Проза

10:20 

Жалостливое жало

Сам себе отец, сам себе сын, Сам себе святой и себе бог..© Веня Д'ркин
Когда я мастурбирую, то всегда плачу. Чувствую клейкое, ароматное, хлещущее из меня облегчение слез и судороги. Это похоже на трудное состязание, в котором мне не победить никогда. Это подступает внезапно и неотвязно бродит по телу. Я верчусь, шучу на людях, задыхаюсь словами и смехом, но не выношу, не выдерживаю — чую ванную, пускаю горячую воду, чтоб никто не услышал моего дыхания-тиканья, путаюсь в жестких джинсах, врываюсь в себя, скрипучую, очень сухую и неприветливую. Приходится умолять тело согласиться на ласку. Онанизм не приносит мне никаких удовольствий, кроме обжигающих щеки слез и одиночества. И я плачу, вытирая лицо пропитанными мной ладонями. Не помню, когда я ласкала себя в первый раз. Еще до месячных. Лет в десять? Мои родители прятали от меня книжку о сексе в постельном белье, и я читала ее с влажным упоением. Снимала с себя одежду, вставала на колени, пытаясь повторить все позы и приемы из книги. Уже один вид голой меня будоражил и возбуждал. Я не узнавалась в зеркале и влюблялась в распущенные волосы, в бледную щенячью грудь. Потом прикосновение к себе. Неожиданно открывшаяся рукам власть надо мной. Неожиданно расплескавшееся по пледу прозрачное молоко. Каждое утро, подняв колени и домиком натянув одеяло до горла, пальцы глотали новое тело, сердцебиение; новый, совершенно удивительный, сладкий стыд. Никто не знал, что происходит в моей байковой пещере, я старалась не дышать, заглатывая сердце, сжимая бедрами вспотевшие фаланги. Мне нравились зимние утра — можно было проснуться раньше, не дожидаясь, когда голова отца пробасит побудку в дверную щель, и сотни раз извиваться от тонких неумелых прикосновений. Я поднималась и шла в школу с задымленным лицом, веками в испарине. Заглядывала в глаза прохожим — НАЮТ ли это и они тоже? Мама, уверена, не отшлепала бы меня за это. У нее не хватило бы духа даже заметить. Мама всегда предпочитала не знать. Мама подсовывала журналы о половом воспитании, но это не помогло. То время пестовало внутри фантазии. Через вигвамы скомканных простыней протекали смоляные челки, светлые плечи, сильные ноги, ласковые губы, женские, мужские. Вседвижущее наслаждение прочно обвило корнями крестец. Каждое впечатление, как бы калейдоскопически, быстро, переплавлялось в ветвистую, влажную фантазию. Наверное, я могла бы удобрить огромное поле чернозема своим соком. Случайные взгляды на улице, подсмотренные в кино хитрости проплывали в ночной голове, возвращались обратно. Я была струящейся и кристальной, как ручей. Скользкой в паху. И сейчас я мечтаю сплести из тысячи блестящих волосков маленький кнутик, чтоб загонять пальцы-лиллипуты, залюбить меня. Олле Лукойе, хочу добраться назад, укрыться на своей пятнадцатилетней груди, измучить меня горячими губами, слюной. И уснуть так, как спят только свежие девушки, взорванные собственной случайной рукой, полные грез и влаги. Еще не привыкшие. Укутываю кисти в рукавицы чужих прикосновений — ладошки переливаются разноцветом кожи, бесконечными отпечатками пальцев, которые я ворую с поручней и рукопожатий. Мой онанизм вымученная ласка истощенного рассудка и сбывшихся любовей. Разгребаю ладонями потрескивающие губы, вылепливая из стертого клитора слабый крик, похожий на воробьиный. Это я

@темы: Проза

10:19 

К 8-му Марта

Сам себе отец, сам себе сын, Сам себе святой и себе бог..© Веня Д'ркин
— Дззззинь! — провизжал звонок — Дзинь! Дзинь!

С той стороны двери послышались крадущиеся шаги, потом скважина глазка на миг потемнела, и снова все остановилось. За дверью тихо выдохнули и отошли. Правильнее сказать, «выдохнула» и «отошла». Это моя мама замерла, ожидая, когда я уйду.

Глупый и унизительный трюк, ведь я знаю, что она там. И отец, наверное, тоже дома. Сидит, уткнувшись носом в компьютер. Мне кажется, что он не прочь повидаться со мной, но мама решила — нет. Значит — нет.

Года два назад, до того, как я познакомилась с Н., родители иногда приглашали меня к себе: на день рождения или годовщину свадьбы. Мама готовила ужин, отец надевал галстук. Приходили бабушки, гости. Все садились за стол. Шумели тостами. Было бы, в общем то, сносно, но на третьей рюмке мама начинала плакать и при всех просить меня «образумиться, не позорить их». Потом успокаивалась, опрокидывала стопку «за будущего жениха» и, совсем уже хмельно-весело требовала: «Хоть под первого встречного! Хочу стать бабушкой!, слышишь, доча?!…» Я тихо выбиралась из-за стола и уходила. До следующего дня рождения или годовщины свадьбы.

Нет. Не то, чтоб я вовсе не появлялась в их жизни без повода: звонила раз-два в неделю, покупала маме лекарства, приглашала их к себе, но они все не могли собраться. Наверное, боялись, что у меня вместо дома притон с кучей народа и голыми девками по стенам. А может быть, им просто нехотелось смешивать две разные жизни. Ту, что до сих пор обитает в старой квартире, с маленькой большеглазой мной, уроками фо-но трижды в неделю, бронхиальными хрипами, семейными пикниками. И ту, которая родилась и выросла во мне; только во мне.

Порой я думаю, что эта самостоятельность и есть камень преткновения, а поверь они хоть на миг, что ситуация находится под их непосредственнымконтролем, все бы здорово изменилось. Хотя, притворяться долго я бы не сумела. Мне жаль их. И всегда было жаль. Особенно, маму. Мама не приспособлена к ответственности.

Когда случилась моя первая настоящая влюбленность в одноклассницу Леночку, я стала поздно возвращаться домой и на практике познавать азы нежности, мама собрала семейный совет. Она спросила, как я отношусь к Леночке, а я по дурости и по привычке доверять, ответила, что люблю ее. Папа крякнул и закричал: «Ты хочешь сказать, что ты лесбиянка?» Мерзкое слово, правда? Особенно, если его орать. Я не ответила. Мама взяла с полки словарь иностранных слов, нашла нужное слово и прочла толкование громко, как на уроке. «Противоестественное! Про-ти-во-ес-тест-вен-но-е!» Они много говорили. Я что-то обещала. Мама плакала. Глаза в слезах выглядели оттаявшими и живыми. Папа играл на GameBoy.

С Леночкой мы расстались через три года. Я бросила университет и через обмороки и истерики ушла от родителей. Нет. Вру. Ушла не так просто. Мама выслеживала, где я живу. Кричала под балконом, настораживала соседей. Даже выспрашивала у них, кто живет со мной. Пыталась звонить в милицию, чтоб «навести порядок». Мама скрашивала мое, пост-леночкино одиночество, а потом слегла в больницу. Но не с сердцем, а с геморроем. Смешно. Я позвонила еще раз. Просто так. У меня в кулечке теплое ореховое печенье, которое Н. испекла для моей мамы. Н. все время печет его для мамы и заставляет меня приходить к родителям и торчать у двери. Она думает, что все, в конце концов, наладится, встанет на свои места, а я боюсь ей сказать, что мест никаких и нет. Какие там места? Может, их и вовсе не было.

Н. старше моей мамы на полтора года. Ей сорок четыре. И я люблю ее. Она хотела познакомиться с мамой почти сразу, как узнала меня. Ей казалось, мама все поймет, если ей терпеливо и ласково объяснять. Но мама не стала даже слушать. Швырнула в Н. цветами, обозвала ее «старой сукой», меня — «продажной тварью» и вытолкала нас за дверь. А потом написала Н. на работу кляузу. И мы поссорились совсем. Было муторно и грустно. Тоскливо. В мамин день рождения Н. и я всегда покупали ей подарки. И на Новый год — тоже, и на Пасху. Я приходила, стояла у двери со свертками и цветами. Потом спускалась к соседке тете Гале и просила ее передать все это маме. Не знаю, что случалось с подарками дальше. Надеюсь, тетя Галя оставляла их себе. Всякие духи, бижутерия. Ей бы пошлО.

— Дзинь! Дзинь! — напоследок. Сигнал понимает, как нужно звучать в таких ситуациях, горланит изо всех сил. Я уже не знаю, что случится, если мама когда-нибудь откроет дверь. Возможно, я обрадуюсь. А, может быть, она сядет пить чай с ореховым печеньем. И закашляется. Я скрещу руки и стану смотреть. Смотреть.

@темы: Проза

10:17 

Жиzzель

Сам себе отец, сам себе сын, Сам себе святой и себе бог..© Веня Д'ркин
Яша была толстой всегда. Наверное, с самого рождения. Яша была толстой малышкой, толстой девочкой и, незаметно поборов в себе толстую девушку, стала толстой женщиной. Тридцати лет. Не полненькой, даже не полной, а именно толстой. Об этом Яша всегда помнила. Ее дразнили «жиртрестом» с детсадовских времен, поэтому забыть не было никакой возможности. Яша работала на телевидении в популярной музыкальной программе. Ее часто узнавали на улицах и в метро. Знаменитые певцы и актеры здоровались с Яшей за руку, пили на совместных пати и звонили Яше по ночам, чтоб рассказать о тяготах жизни, поклонницах-сучках и всех-мужиках-козлах. Яша слушала внимательно и никому услышанное не пересказывала. Даже по TV. За это, наверное, Яше так доверяли. Кроме работы у Яши был муж Гарик. Хакер и балагур. Очкастый. Не толстый. С Яшей они всегда ладили. И когда одна половина уходила в загул, вторая оставалась в доме за хозяина: выгуливала таксу с норным именем Нюся, отвечала на телефонные звонки и забирала из прачечной проштампованные, А еще Яша мечтала быть балериной. Такой, как Галина Уланова или Марго Фонтейн. Яше снилось, что она танцует в Гранд Опера с Нуриевым, нечаянно наступает ему на ногу, а он — ничего. Только улыбнется криво и смолчит. Наяву же балерины из Яши не получилось. А получилась телезвезда. В интернете висело уже с десяток страниц, посвященных Яше. Поклонники присылали на студию плюшевых медведей, а поклонницы приглашали в специфические клубы: Яша была коротко стрижена и все «предполагали…» Нет. Не то, чтоб Яша не могла похудеть. Может быть, конечно, и могла, но только никогда не пробовала. Яша очень боялась, что, похудев, сумеет стать балериной, а это по отношению к Яшиной мечте было уже предательством. Если б Яша превратилась в балерину, Руди Нуриев фыркнул бы по-татарски: «кутак!» и закапризничал у края сцены. Яша собирала фотоальбомы и фильмы про балет. И театральные билетики складывала в пухлый синий кляссер с золотым тиснением на обложке. Дома у Яши был рабочий кабинет с компьютером, S-VHS магнитофоном, телеком и балетным станком. Это делало Яшу немного балериной. Всего на чуть-чуть. Несерьезно. Иногда Яша становилась у станка, приседала на плие и тянула мышцы в сладком батмане. Иногда сидела за компьютером и представляла себя Матильдой Кшесинской, запросто болтающей в зимнем саду с нежным императором. Яша даже принимала особую позу, закидывала ногу на ногу. Да! у Яши на антресолях пылилась белая балетная пачка — подарок от круглых артисток «FatShowBallet». Пачка была нестандартного 52-го размера и делала Яшу похожей на обгрызанный стеснительный воланчик. Яша записала в пачке stand-up и закинула ее подальше. Чтоб не святотатствовать. О Яшиных балетных драгоценностях почти никто не знал. Просто в голову не приходило, что грузная Яша может быть балетоманкой. Но иногда, в случайном фойе, случайного театра случайный собеседник небрежно ронял: «Видел Вишневу. Прелесть. Прелесть…» Тогда Яшины щеки вдруг покрывались розовыми пятнышками, она отчетливо прощалась и уходила. Может быть, это было особой ревностью, возникающей, например, тогда, когда училку, в которую ты влюблена, встречает после работы старший сын. Хочется прийти домой, нажраться секонала и фиктивно умереть. Но Яше секонал был категорически противопоказан. Яша была беременна. Подруги дарили чепчики и ползунки. В прихожей валялись упругие упаковки памперсов, которые Яша теперь рекламировала. Нашелся даже крестный отец от шоу-бизнеса, но тут Яшу глодали сомнения и призраки Марио Пьюзо. Правда, врачи не рекомендовали рожать. Но Яше очень хотелось. Она купила просторную колыбельку и решила, что если родится девочка, то назовет ее Анной, а если мальчик-то Вацлавом. Гарик не возражал. Родилась девочка. Здоровая. Три пятьсот. Пятьдесят пять. А Яша не выдержала и умерла. Врачи сказали: «Мы же предупреждали» и покачали колпаками. Гарик помнил, что нужно назвать девочку в честь какой-то балерины. Но какой именно — забыл. Девочку назвали Ульяной. Не думаю, чтоб это как-то отразилось на ее будущем.

@темы: Проза

10:16 

Когда она спит

Сам себе отец, сам себе сын, Сам себе святой и себе бог..© Веня Д'ркин
Когда она спит, я часто перебираю ее волосы. Они легкие и очень подвижные в моих руках. И целую ее глаза. Незаметно ласкаю языком ресницы. Так людей будят птицы — садясь на грудь и перебирая клювом спутанный в веках сон. И еще я касаюсь воздуха над ней. Он теплый, горячий даже, и пахнет совсем по-детски. Я люблю ее. И боюсь. Не сплю ночью, все слушаю — не устала ли она дышать, не поперхнулась ли случайным кошмаром. Так она спит, раскачиваясь в колыбели моих ладоней. И жаль растрачивать ночь, и рассвет серый, как волна. Я люблю ее. Она плачет, ревнует, не упрекает совсем. Просто плачет — темные глаза переполнены горем. Она говорит мне: «Дон Жуан» и вряд ли ошибается. Только каждую ночь мне хочется быть рядом. Плавить темноту дыханием, по-собачьи сторожа ее грезы.

@темы: Проза

10:15 

Жалостные пуськи

Сам себе отец, сам себе сын, Сам себе святой и себе бог..© Веня Д'ркин
Жили себе да поживали две жалобные пуськи. Вполне, между прочим, симпатичные. Пуська Истомина и пуська Никанорова. И у них были розовые носы. Сами пуськи — не розовые, а носы — поди-тка. Все, кому не лень, клеймили пусек «розовыми», и так тех раскочегарили, что пуськи и впрямь стали жить вместе. А потом, незаметно полюбили друг друга. И надо же с пуськами случиться событиям! С неподготовленными к жизни, Сапфо ни разу не знавшими, не buthcиками, а всего-то с крошками-пуськами.

событие под нумером one.

Истомина пуськой была видной: такая синеглазенькая, губастенькая такая, грудастенькая. Статная. Мужики боялись Истомину, а вот Никанорову, напротив, привечали. Иногда даже звонили вечерами. Истомина: «але?», дверь пяточкой притворит и тихо так объясняет мужикам чего-то. А Никанорова ревнует. Губу закусит и сидит сиднем. Никанорова подойдет, за плечи приобнимет, и так тошно на душе становится — хоть вой.

событие под нумером two.

К Истоминой мать из-под Пскова частенько наведывалась. А Никанорова, чтоб не мельтешить, к подругам уходила, таким же пуськам. Мать сидит час, два сидит. Чаевничает. Уж стемнело. Истомина уж и скажет: «Ланна, мол, мамаш, провожу-ка Вас», а мать на пороге: «На вот, возьми пуське твоей, Никаноровой, мясца немного». Истомина газетку-то развернет, а там — одно сало. Так и выкидывала, чтоб Никанорову зря не расстраивать.

событие под нумером three.

Как-то решили Истомина с Никаноровой ребеночком обзавестись. А зачать-то где? Негде зачать-то. Решили усыновить. Понабежало комиссий, все прошерстили. «Нет! — говорят — Как хотите, а что-то у вас не так! Не можем позволить ребенку среди в Содоме энтом пусечном расти!» Хотели на Истомину с Никаноровой в суд подать, да никак не собрались. Тогда Истомина в детприемник прошла работать. Полгода проработала, а потом мальчонка оттуда умыкнула. Чернявенького такого. Никто и не хватился. А малолеток цыганом оказался. Пять лет с ними прожил, а потом сбег в табор. Все письма писал: «Здравствуйте, мамы…»

событие под нумером four.

Истомина больно театр уважала. А Никанорова, наоборот — по хозяйству. Проводит, бывало, Истомину, в оперу, а сама моет, скребет, стирает, блины печет. Истомина — только на порог, а Никанорова-пусенька уже и разогрела, и тарелки на стол: «Вот тебе твой балет!» А тут еще незадача — подарили Никаноровой вибратор. На День Рождения. Как раз тридцатник. Пора. Истомина посмотрела на вибратор и ну хохотать. «Че ржешь-то?» — спрашивают. «На ножку балетную похоже…» — говорит. А Никанорова обиделась и всех музыкантш стала профурсетками называть.

событие под нумером five.


Повезло Никаноровой в лотерею. Решили кровать большую купить и в Америку съездить. Приезжают. В Америке — жара. Сан-Франциско поди ж ты. А Истомина прознала откуда то, что в Америке можно хоть двум девкам, хоть двум мужикам жениться. Ну, они и порешили. Пошли, а там — очередина. Человек сто. Подумали Истомина с Никаноровой: «Мож, они за чем другим стоят?» и в самое начало поперли, а там им американцы лыбятся: «Факайте, мол, на хер отсюдова, пуськи иноверские, в самый конец очереди! Все здесь такие, неча нос задирать!» Истомина с Никаноровой расстроились и домой поехали. Че делать-то? Кому «как все» быть охота?

Вот и все. Конец. А мораль-то какова? Нет морали вовсе. Пуськи и есть пуськи. Хоть с луком, хоть с гарликом, хоть с майонезом, хоть с майораном.

@темы: Проза

10:12 

Жадная до расставания

Сам себе отец, сам себе сын, Сам себе святой и себе бог..© Веня Д'ркин
Когда мы увидимся с тобой? Может быть я буду уже совсем сухой, жухлой старухой с впавшим сухим ртом, бледными глазами? А ты останешься молодой, подвижной, худой. Сверкающей лезвиями лопаток, задыхающейся под чьими-то пальцами. Мы усядемся на задымленной кухне, и я расскажу тебе всю мою жизнь от любви до любви, от ласки до ласки. Наверное, я буду плакать, — благородным старухам позволяется иногда и всплакнуть, а я намереваюсь стать благородной старухой…

Или нет. Не так. Мы встретимся с тобой совершенно случайно. На какой-то узенькой улочке нам будет невозможно разойтись, и, как это обычно случается, мы станем метаться из стороны в сторону, путаясь в бедрах, плечах и ладонях, неловко улыбаться, извиняться, не узнавать, пока твои зрачки не вспорют черные стекла моих очков. Слушай, давай заранее уговоримся не суетиться в этот момент. Просто пойдем в какое-нибудь маленькое кафе, где ты расскажешь мне всю свою жизнь от любви до любви, от ласки до ласки. Наверное, я буду плакать при особенных встречах совсем не возбраняется всплакнуть, а я собираюсь встретиться именно так…

Или нет. Не так. Будет огромный город, огромный танцпол. Тысяча мокрых тел, поцелуи, липкие от жара. Влажные растрепанные волосы. И люди, скачущие по стеклянным стенкам мерцающей мясорубки, сложатся в удивительный узор. Твое, вьющееся в ритм, тело окажется близко к моему и, быть может, узнает его, подчиняясь закону притяжения тел. Мы выйдем на прохладное крыльцо выкурить по сигарете, и ты удивишься, что от моей самокруточки дрожит сладкий, почти карамельный запах…

Или нет. Не так. Я буду шататься по древнему, пьяному от времени, краю света, заваливаясь в бары и клубы, разыскивая себе ночную любовь. Мне понравится вывеска на одном здании неоновая розовая лиса поджарая и злая. Я войду в двери, улыбнусь девчонке у входа, неслышно чмокнув губами, пошлю ей воздушную ласку и пройду в крохотный зал с дорогой мебелью, столиками на одного и пепельницами черного с фиолетовыми прожилками камня на столиках. Я усядусь и закажу бокал белого вина, хотя в такое время уже неприлично пить вино, и уставлюсь на сцену, прямо перед собой. И случайно в мозаике обнаженных тел, сосков, растревоженных вхолостую, разгляжу абрикосовую челку и угловатые плечи, и родинку на спине. А потом ты подойдешь ко мне, и я куплю приватный танец долларов за триста, а может даже ночь с тобой — за семьсот. А утром выкурю трубку, повяжу платок на шею и уйду, засунув баксы под подушку, пока ты будешь спать.

Или нет. Не так. Все еще в Питере, куда я нечаянно приеду с Любимой. В 69, куда я намеренно Ее потащу, мы разминемся у входа в бар. В твоей руке будет жить чья-то узкая ладошка, а у меня на плече разольются Ее волосы. И мы только посмотрим вдогонку друг другу. Не за чем. Я буду смотреть, как в глубине зальчика твои губы погружаются в чужой мне рот, потом официант принесет пачку Vogue от дамы за столиком в самом углу, и я подумаю гнусную, сухую, мертвую мысль как это глупо…

Господи, как я хочу, чтоб тебя любили, что есть силы. Так, как я (ты была права) не умею любить. Или не хочу.

@темы: Проза

10:07 

02:27 pm October 13th, 2005

Фолк
Сам себе отец, сам себе сын, Сам себе святой и себе бог..© Веня Д'ркин
оргазм на ладони языка.

кольцо безупречно живой плоти. кольцо розового цвета. оно могло бы быть женским, но не женское. несомненно мужское. мужское, ибо тон этого розового, чуть темноватый для самки, обладает маскулинной агрессией. мужское даже в названии. кольцо, созданное тонкими чуткими пальцами с аккуратными лунками ногтей. мужскими пальцами.

по белой белоснежной кромке - тесьма кирпично-красного цвета. похожа на браслет. похожа на след от браслета, взрывающий запястье, если кто-то из нас неловко дернет рукой. тесьма с бисеринами, с семенами, с семечками, с семенем сезама.

холодной серебряной вилкой соединяю кольцо с тесьмой, продеваю тесьму в кольцо, размазываю, как кровь по разбитым пощечиной губам, пасту тесьмы по мясу кольца. кольцо становится нежным, расслабляется, поддается и отдается мне. как мальчик мужчине.

плоть бесплотна. плавает, касаясь нёба, разливаясь во рту животным вкусом, вызывая внутри всплеск нежнейшего вожделения. томатная мягкость, даже робость, ошарашивает и успокаивает. кунжут вздрагивает от прикосновения зубов, потрескивает, когда я сжимаю челюсти крепче.
беспомощная соль, едва ощутимая в начале, но очевидная спустя секунду, катается по языку. соль едкая, как слезы сирен, оплакивающих тунца, лепесток которого сейчас тает во мне.

@темы: Проза

17:22 

Laugh & resurruection (буколические картины)

Фолк
Сам себе отец, сам себе сын, Сам себе святой и себе бог..© Веня Д'ркин
Сады в Гефсимании хороши на удивление. Сочная шелковая трава, деревья, полные жизни. Здесь очень приятно гулять днем, отдыхая под кронами платанов. А ночью, когда все пропитывается прохладой и тягучей росой, здесь хорошо думать вслух. Мне нравится вот так разлечься на траве, вытянуть ноги, разжать кулаки и лежать, покрываясь серебристым лунным загаром. С рассветом все изменится, но у меня есть около часа, чтоб ни о чем не беспокоиться и просто помолчать. За последнее время я говорил так много, что растерял смысл слов. Приходили люди, усаживались вокруг меня и слушали, слушали. Конечно, такое внимание льстило мне: преданные глаза, приоткрытые рты… Они просили меня помочь им выздороветь, и я делал это с легкостью и удовольствием. Люди передавали мое имя из уст в уста, потому мне были рады в любом городе. Почти все верили, что я — сын бога, и почитали за честь приблизиться ко мне.

И только однажды в свалке людских лиц и бед я увидел то, что искал, наверное, всегда. Не моргая и не щурясь от солнца, на меня смотрели два черных масляных глаза. Спокойно и трезво разглядывая мою одежду, пыльную и поношенную, мои грязные волосы и коричневые от глины и дорожного навоза ступни.

Почему-то мне стало неловко, слова продолжали мучительно бежать из моих губ тонкой струйкой и, в конце концов, иссякли. Народ начал расходиться. Ко мне подвели пятерых слепцов, которые верили, что я смогу избавить из глаза от пелены и двух калек-хромоножек, умоляющих наладить их высохшие колени. Смоляные глаза тоже не спешили, смотрели, как я исцеляю слепых, как хромые выпрямляют ноги и принимаются опробовать новую походку, приплясывая от восторга. Я боялся ошибиться, сделать что-то не так, посмотреть в сторону, зацепившись своим взглядом за их взгляд. Наконец, все закончилось. Я остался один с исцелованными руками, совершенно изможденный.

«Иисус — окликнули меня ровные большие губы, — почему ты говоришь, что ты бог?» «Потому что я твой бог», — ответил я губам. «Почему говоришь, что любишь нас?» — тот же звенящий голос, уже покрывшийся пушком юности. «Потому, что я люблю вас» — произнес я, обрекая себя на безвластие.

«А ты любишь меня, Иисус?» — рот выговаривал слова четко и округло, а от того более наполняя их собой. Я не знал, что мне ответить этому рту, ибо я любил его, только его. И желал его, как может желать измученный жаждой мужчина глотка хрустальной родниковой воды. «Ты любишь меня, Иисус?» — рот придвинулся ближе, немного нападая на меня. Я снова ничего не сказал. Тогда сильные губы схватили мой молчащий рот и принялись терзать его, пытаясь вызволить из уставшего языка ответ. Я задрожал и ответил «Да», царапая неуместной кириллицей нежное небо. Я полюбил его в тот вечер с ощущением, что люблю всю свою жизнь. Он не верил, что я — бог и всегда смеялся в ответ моим увещеваниям. «Ты — бог? — говорил он и обхватывал мои плечи — я не верю этому! Ты б уже умер от стыда и отвращения за то, что создал такой несовершенный мир!»

«Ты — бог? — он падал на траву, молодой и сильный язычник — тогда почему ты не можешь любить, кого захочешь? Почему ты боишься молвы и часто отводишь глаза?»

Он был прав. Пастбище людей, бродившее возле нас, разорвало бы меня в клочья, узнай они о том, что моя душа может кому-то принадлежать. Люди думали, что он — мой слуга, мой ученик, которого я пожалел и пригрел рядом. Люди не уважали его и не думали, что его можно любить, а потому и мою любовь посчитали проявлением добродетели. Его звали Самсон. И было ему девятнадцать лет. Сын мелкого лавочника, промышляющий на жизнь торговлей собственным телом. Телом, ставшим для меня святым. «Ты — бог? — заливался он хохотом — тогда почему же ты ходишь в ветхихлохмотьях и до встречи со мной мылся много реже, чем моются свиньи»

«Ты — бог? — он косил глаза, смешно корча физиономию — тогда почему ты просишь уверовать в тебя? разве ты создал людей, чтоб они верили тебе? ты — просто ловкий шарлатан, так же легко обворовывающий толпу, как украл у меня спокойный сон и здоровый рассудок!»

Что я мог ему возразить?

Я не знал ответов на его дотошные вопросы. Почему я прошу людей уверовать в то, что я их Спаситель, хотя сам не понимаю, в чем они провинились перед Отцом. И почему после понедельника неизменно приходит вторник, а потом — среда, и этот цикл непререкаем. И отчего Любовь, сотрясающая мое тело, греховна. И как мне войти в его жилы, чтоб больше никогда не расставаться.

Я молчал и сжимал от бессилия зубы, валился мягкотело в траву и думал, думал, думал…

Я превратил воду в вино, чтоб напоить его, а он только вытер розовые винные «усы», улыбнулся мне — «трюкач!» И пять тысяч человек наелись до отвала семью хлебами, а он собрал крошки и скормил их голубям. «Как экономны могут быть люди» — сказал он отчего-то печально.

И прокаженные вопили от радости, сбросив многолетние струпья, падая передо мной на колени, а он смотрел на них и плакал, проклиная свое здоровое тело и источенное сердце.

«Ты не можешь быть богом, ты так беспомощен! Ты зависишь от алчных людей, целующих тебя за то, что ты помог им, принимающим тебя за Спасителя только потому, что ты даром кормишь их семьи! Какой же ты бог, если продаешь себя, как презираемая всеми гетера или как я? И рты пожирают твое тело и пьют твою кровь, считая тебя посланником Небес только потому, что им страшно уходить в неизвестность, сгнивая в земле. Люди не будут с тобой, когда тебе это будет по-настоящему нужно, я буду с тобой»

Я не был для него богом. Он для меня стал им. Живым и искренним, играющим упругими бедрами и атласными плечами. Поющим веселые мелодии и смущающим своей наготой даже рыб. Каждую ночь я причащался, прикасаясь к его снам и поэмам, которые он выдумывал, зарывшись лицом в мои ладони. Каждую ночь я орошал храм его тела и молился, глядя на него. Он открывал мне новое небо, расписанное звездами и облаками. И я складывал уставшую голову к нему на грудь в сладком оцепенении зреющего кошмара.

Вот тогда я решил умереть, чтоб, воскреснув, вернуться к нему и сказать: «вот, посмотри, я жив. Снова жив, а это под силу только богу…»

********************************************

Послышались крики, замелькали среди деревьев факелы. Он поспешно вскочил и, опершись локтями на камень, сложил ладони у груди, несвязно шевеля губами.

---------------------

Простыни омерзительно влажные и липкие., ноет тело., непривычно чувствительны ладони… Неважно. У меня получилось. Все получилось. Нужно только сосредоточиться, выбраться из склепа и пройти пару улиц. И я скажу ему:

«Теперь ты видишь, что я — бог?!»

Огромный валун у двери откатился мягко и почти бесшумно. Я выбрался на свет.

День только начинался: пастухи собирали скот и гнали его по улицам, обогащая полифонию животных звучными ругательствами. И мне так хотелось все слушать их, слушать, столь прекрасными мне казались их живые голоса. Солнце только расходилось. Воздух парил над травой, благоухая умиротворенным ароматом пробуждения. Пыль на дороге, прибитая туманом, лежала совсем спокойно, как теплое лохматое покрывало. Я бежал очень быстро, стараясь отворачиваться от редких горожан, потому совсем скоро был на месте. Постучал в дверь, и она сама вдруг раскрылась, подчиняясь одному только стуку. Я вошел. В комнате сидела незнакомая мне девушка. Увидев меня, она упала на колени, пытаясь дотянуться губами до моих ног. Я отпрянул от нее.

«Иисус, — вскричала девушка — ты наш Господь и бог, ты наш Спаситель! дозволь мне сбегать к Марии и рассказать, что ты вернулся?»

«Маме? — растерялся я — да, да, беги».

— И всем людям на улице, кто еще не признал тебя богом, я тоже расскажу об этом чуде — не унималась она, уже завязывая узел на косынке, — и все придут чествовать тебя! в мой дом, ко мне, ну надо же, Иисус, ты сделал меня самой счастливой, придя в мой дом! наверное, никто еще не видел тебя, я буду первой, самой первой! бог пришел ко мне перво-о-о-о-о-й».

— «Как в твой дом? это дом Самсона! Здесь живет юноша по имени Самсон! Где он сам? Кто ты ему?» — сердце заныло ревностью.

Она дрожала в легкой истерии, совсем не слушая меня, щебеча без разбора имена соседей, молитвы и проклятия. У самой двери я поймал ее за плечо.

— Где Самсон? — заорал я — это его дом, его постель, его запах — я уже не понимал, что говорю — где Самсон?

— Самсон? — недоуменно переспросила меня девушка — Самсон — продажная девка? Ты ищешь его?

— Да-да, его! Скорее говори мне, где он!

Девушка недовольно поджала губы и нараспев проговорила: «Ах, Самсон… Самсона только вчера похоронили, зарыли, как собаку в землю. Так только и можно было с ним разделаться, не оскверняя город нечистотами».

Я не понимал, что она говорит, не мог понять…

— Как похоронили? Он что, умер?

— Ну, конечно! Три дня назад. когда ты, Иисус, испустил свой последний вздох.

— Но почему? Что с ним случилось?

— Самсон объявил себя богом. Во всеуслышанье. Кто мог такое терпеть! Самсон, отброс, сучий сын объявил себя богом!

— И что? Что было потом?

— Толпа забила Самсона камнями, а он еще орал, что его надо распять, как Иисуса, что с богами надо обходиться одинаково!

Она раскраснелась от возбуждения и даже подпрыгивала на месте.

«А теперь тут буду жить я! — горланила девушка — ну, надо же! мой дом теперь благословенен! сам Господь пожаловал ко мне первой…!!» на этих словах узда, сдерживающая ее, лопнула, и девушка вылетела за дверь, оглашая улицы громким криком.

Я опустился на стул и закрыл лицо ладонями — мой бог убил себя, что оставалось мне, богу…?

***********************

Через минуту дом ветхий дом пылал, как хорошо просушенная лучина. Он стряхнул с коленей остатки табака и с криком рванулся в небо.

@темы: Проза

17:21 

Еще одна история (35 let)

Сам себе отец, сам себе сын, Сам себе святой и себе бог..© Веня Д'ркин
35 лет мне исполнится через месяц. Придут поздравлять мама и подруги из школы. Не ученицы, конечно, нет. Учительницы. Я и сама преподаю там английский. В обычной, самой что ни на есть средней школе Питера. Заманчивое начало, да? Можно себе представить, что случится на трех следующих страницах. Стопки тетрадей, лингафонные кабинеты и трижды в неделю частные уроки одной замужней программистке. И если вы сейчас быстренько пробежитесь глазами по оглавлению, найдете что-нибудь поярче — я не обижусь. На самом деле, я ненавижу дневники, а в тот раз без этого было не У меня десятый класс. Выпускной. Спортивный — на 15 парней-хоккеистов только 3 девочки-волейболистки. И я ими классно-руковожу. Всего в параллели шесть выпускных классов. Но мой — 10-й «В» из всех остальных особо симпатизирует 10-му «А», лингвистическому. Там такое соотношение полов — 23 активно зреющие девочки на 6 парней-компьютерщиков. Посему абсолютно неудивительно, что, следуя закону притяжения тел, мои спортсмены в самом начале сентября забили копытом, возопив, что «безбожно в такую чудную погоду торчать по домам», что им, «ну и 10-му „А“ тоже», совершенно необходимо «сходить в поход с костром, гитарой и ночевкой». Верхи посомневались, но дали «добро». И вот, пятого сентября 50 человек от 16-ти до 40-ка с пудовыми рюкзаками на плечах причалили к большой, солнечной, уже начинающей желтеть, поляне, расставили палатки, схватили гитары, парочками пошли по грибы. В общем — отдыхали. Замужняя программистка проводила выходные с семьей; плечи мои ныли от трех килограммов крупы, двух банок тушенки, пары вязаных носков, маленькой палатки-двушки, дорожной аптечки и кучи мелочей. И я дьявольски устала уже на втором километре нашего броска, а потому, оставив «питомцев» на двух физруков, одну мамашу и Наталью Станиславовну, озлобившуюся математичку, уползла в свою палатку и мгновенно почила. Успела только подумать «как здорово, что» палатки с собой взяли многие, а значит, мне не грозит ничье соседство. Вот на этой-то мысли я и утонула в примитивном черно-белом сне про страшную ушастую кошку, которая медленно превращалась в меня. Проснулась, резко и испуганно, потому, что моя щека горела от чьего-то прикосновения. Где-то у сердца, уткнувшись в меня (а больше в моей крохотной палатке и не во что было уткнуться) носом, забросив мне на живот длинные бамбуковые ноги, спало совершенно щенячье девичье существо. Я видела ее раньше, но никогда так близко. Она обычно сидела на последней парте, и мне, как правило, не хотелось ее спрашивать. «Стаценко, Вы готовы?» — тягуче, с неохотой говорила я ей, а она так же с неохотой кивала в ответ, и этого было достаточно. По крайней мере для того, чтобы вывести ей оценку за четверть. Даже случайно встречаясь на улице, я старалась пройти очень быстро и не заметить ее. Она вся казалась такой черной, смурной, вороной, и я, если честно, не знала, как мне вести себя с ней. О чем говорить? А сейчас эта самая Саша, скинув на меня весь свой день: пропитанные дымом волосы, ладони в розоватых мозольках, смуглые острые локти, мирно и медленно выдыхала свои грезы прямо мне в лицо. И дыхание ее пахло молоком и травой. На ней были только узкие белые плавки и бисерный браслетик на правом запястье. Тщетно, сквозь дрему, я попыталась этому удивиться. Воздух уже отдавал скорой осенью и сыростью, поэтому Сашины плечи рябили гусиной кожей. Стало как-то грустно смотреть на нее, и, стянув с себя разорванный по зипперу спальник, я попыталась поделить его на двоих. Мне не хотелось ее будить, но все еще сонные, мои руки срывались на Сашу неосторожными теплыми кляксами. Одна клякса упала прямо ей на грудь. Прозрачная кожица ладони ощутила напряженный нагловатый сосок. Очень нежный, кофейный и прохладный. Он будто впивался мне в руку, и это сразу насторожило. Мои ладони не привыкли к таким подаркам. Я еще не понимала — нравится ли мне прикасаться к этому прозрачному, почти детскому телу, а из мозга, петляя по жилкам, текло уже смутное чувство стыда. Я боялась, что стоит мне пошевелиться — Саша откроет глаза, и тогда начнется… Как мне было оправдываться, чем объяснять эту руку? Все внутри натянулось и застыло. Пространство пучком сосредоточилось на моих чуть трясущихся пальцах, на припухшем от холода и прикосновения комочке под ними. Меня бил озноб, лоб бисерил липкой испариной, неожиданно сладко забилась вена в паху. Прождав в стойке минуты две, мозг добрался, наконец, до спасительной логики «Почему она оказалась в моей палатке? Почему раздета?» — начинала я медленно приходить в себя и успокаиваться — «И, в конце концов, я ли должна чего-то бояться. Могу сейчас разбудить ее, растрясти и выставить отсюда со всеми ее странными играми».

Я накручивала, убеждала себя, отлично зная, что ничего этого не сделаю. Ничего, только укрою ее поплотнее, проверю, хорошо ли задраена палатка и снова засну. Я аккуратно сняла ладонь с Сашиной груди, оставив на ней след мелких темнеющих зернышек, и почему-то сжала руку в кулак. Развернулась к ней спиной и задернула веки. Конечно, спать я уже совершенно не хотела. Пролежала на боку минут десять, промаялась, прозлилась и в конце концов утонула в болотной вязкой дремоте. Почувствовала, как Сашка рядом зашевелилась, слегка заскулила. Мне не хотелось реагировать на нее снова, утомительно и бесплодно… И стало даже слегка весело, когда я почувствовала, что Саша не спит, смотрит на меня. «Что она хочет увидеть? Какие мои тайны в ресницах?» В ту минуту, когда я решила открыть глаза, она бросила на меня свои губы и руки, обрушиваясь снегом на лицо.

Сашка пахла лугом, ее губы, чуть припачканные сном, были невозможно солоны и неспокойны. Она совсем не умела целоваться — хватала меня ломтиками, будто воруя и не замечала, что я уже не сплю, что мне все труднее притворяться спящей. «Сашенька…» — само собой выпало из-под языка. В ней что-то тихо хрупнуло. Два пятака глаз смотрели прямо на меня, не пугаясь, не отрываясь. И слова, выкатываясь из меня ненужными горошинами, захламляли тесную палатку: Стаценко… что ты делаешь?…(в голове протяжным стоном — и почему остановилась?)…почему ты у меня в палатке…

Сашкины глаза смеялись над моей беспомощностью так откровенно, что я почувствовала себя совершенной идиоткой: придурочные вопросы, очевидность ситуации, шелковое тело у меня под руками… Я подбросила подбородок вверх и поймала ее губы, протекла языком внутрь — по нежному облаку десен, по кромочке зубов, по ее юному неумелому языку. Саша вздрогнула, так отчаянно хотелось ей чувствовать. Мы мягко перевернулись в брюхе спальника. Сашина голова лежала в моей ладони: глаза прикрыты, готовы. Вся напряжена — вот-вот зазвенит. «Успокойся, — заласкала я ее ушко — девочка моя, все хорошо». И тут, от долгого ли ожидания или от того, что свидания по расписанию случались все реже, мое тело отказалось слушаться меня. Губы ринулись к свежей ароматной Сашке, язык рисовал на ее шее немыслимые объяснения, одичавшие пальцы узорно вились по коже. И голос, непривычно хриплый и слабый, мучил горло:«Сашенька… милая… как я хочу тебя… как не могу не хотеть… позволь мне… пожалуйста… позволь мне…»

Сашка выкинула вдруг туманный взгляд, всхлипом расправила легкие, торопливо и суетно стаскивая с меня майку. Вжалась в меня, мелко подрагивая губами, что-то пришептывая. Ее сосок под моей ладонью медленно наливался шоколадной кровью, темнел. Я стекла вниз, к нему, судорожно схватила губами. Сашка отозвалась, прижимая руками мою голову все теснее… больнее… «Да, так… я хочу сверхчувствовать, хочу терпеть, но чувствовать…» Я не сделала Сашке больно. Ее яблочная грудь распахивалась ко мне, уже влажная и вспухшая, уже почти взорванная стоном… А моя рука рванулась вниз, перевивая все тело немилосердными спазмами, сладкими до отчаяния. Ладонь плутала по накрепко сведенным, нежно-топленым бедрам ее, по встревоженным, трусливым теперь коленкам. Саша стеснялась открыться мне, стеснялась этого терпкого лиственного запаха, прозрачного ручейка на простынке…

«Ты очень приятна мне, девочка моя, ты ошеломляюще хороша…» — уговаривала, упевала я Сашу. Так нестерпимо хотелось выпить ее, расплескать по лицу тонкой смоляной пленкой, прикоснуться губами к избалованным горячим барханам. Так несбыточно… Тихо и медленно Сашины бедра разомкнулись, разлетелись в стороны двумя щепочками. Она принимала меня с каким то, почти забытым мной, самоотречением первого раза. И странный страх, бесконечная благодарность смешивались во мне нещадно. Нежные спутанные перышки царапали руку, отталкивая своей первобытностью, завлекая, затягивая пальцы все глубже. Я уже тонула в Саше, купалась в нежных упругих латах ее, и дыхание мое опережало сердце, и я взрывалась с каждым новым моим движением, с каждым новым ее глотком.

Это продолжалось мгновенно и бесконечно, это было смертью Феникса. И когда Саша выгнулась под моими пальцами, замерев полукругом, внутри уже заваривались желания, молодые, так и неисполненные. Мы лежали тихо в нашем взмокшем убежище. Капельки дыхания текли по полиэтиленовым стенам, сонно и бережно, как медленный дождь…

Когда я проснулась утром, Саши, конечно, уже не было. Вы ожидали чего-то иного? Наверное, я тоже…

Пятое сентября — послезавтра. Сашка еще ни о чем не знает.

@темы: Проза

Яшка Каzанова

главная